Литмир - Электронная Библиотека

— Гуляев, лежать! — Голос Гринько стелется по палубе низом, под ударами, как и положено голосу боцмана.

— Товарищ боцман, у нас на стенке сорок четыре лежачих под открытым небом!

— Сам вижу. — Он лежит в трёх шагах, повернув ко мне одно лицо, и щека у него в той же белой краске, что и у меня.

— Их можно завести за выступ склада. Там кладка в два кирпича и угол от бухты. Осколки пойдут поверху.

Пауза длиной в один разрыв. За эту паузу я успеваю понять, о чём он молчит, и мне становится хуже, чем было под первой серией.

— Сколько?

— Двенадцать метров. Восемь пар рук — три ходки.

— Восемь пар рук на открытом бетоне. — Он произносит это медленно, чтобы я услышал своё предложение чужим голосом. — Ты просишь меня поднять шестнадцать человек и погнать их туда, где сейчас ляжет следующая серия.

— Да.

Он поднимает голову, смотрит на стенку, на выступ, на расстояние — и я вижу по его лицу ту самую секунду, когда старшина считает не носилки, а людей, которых он выгонит на открытое место под второй заход. Секунда длинная. За неё в мире успевает произойти многое: где-то у другого берега бьёт зенитка, кто-то на стенке зовёт санитара, а тень от крыла проходит по воде между нами и городом.

— Носилочная команда — на стенку! За выступ! — Его окрик катится вдоль палубы от плеча к плечу. — Бегом и пригнувшись! Гуляев — у сходней, считаешь!

Восемь человек уходят по сходням вниз, пригибаясь, а я остаюсь у планширя, встав на одно колено: отсюда мне видно и палубу, и стенку, и небо над мысом, и я делаю то, чему меня учили двадцать лет, — считаю.

— Первая пара — крайние два, у самой воды! Вторая — от машины! Не бери с середины, разорвёшь ряд!

Они бегут. Носилки плывут на согнутых руках, низко, почти волоком, и первая пара достаёт до выступа за двенадцать секунд. Я считаю секунды вслух: счёт вслух — единственное, чем можно унять человека, который бежит по голому бетону.

— Восемь. Девять. Дошли. Обратно, не выпрямляясь!

Вторая ходка выходит хуже. У одной рамы соскальзывает лямка, задний ловит жердь незащищённой ладонью на самом ходу, ему рвёт кожу между большим и указательным, и он добегает уже с чёрным от крови кулаком, но раму не роняет и назад бежит тем же путём. Раненый на этой раме всю дорогу молчит, а за выступом вдруг принимается частить, торопливо и непонятно, и его перестают слушать: несут следующего.

После третьей ходки над бухтой становится пусто. Тройка ушла за мыс разворачиваться, зенитки бьют вразнобой и не по ней, и в эту дыру в звуке сразу вваливается всё, что до сих пор не было слышно: вода у стенки, кашель, кто-то считает рамы за выступом. Я схожу по сходням и сажусь на корточки в конце ряда, спиной к кладке. Минуты три. Может, четыре.

За выступом пахнет мокрым кирпичом, соляркой и карболкой; поверх всего висит тяжёлый жилой дух полусотни лежащих людей, от которого сразу тяжелеют веки. Кладка холодная, и я вжимаюсь в неё лопатками там, где вжиматься уже незачем: тело Гуляева ниже моего прежнего и до сих пор промахивается мимо углов в обе стороны.

Бондарь оказывается рядом на одном колене раньше, чем я успеваю его позвать. Таз он ставит прямо на бетон и придерживает сапогом, будто под ним всё ещё качает.

— Руки.

— Там носилки.

— Носилки за кирпичом, а ты — под ним. — Он уже разрезает мои бинты ножницами, заводя тупую браншу под марлю плашмя. — Пока они разворачиваются, у меня четыре минуты и одна пара рук на всю стенку. Терпи молча, я считаю не тебя.

Марля прилипла к ссадинам; когда санитар поднимает первый слой, кожа тянется следом, и вместе с нею тянется что-то глубже кожи, до самого запястья. Я втягиваю воздух через зубы и перевожу вес на другую ногу, потому что боль всегда просит куда-то деться.

— Вот теперь похоже, что больно. — Дейнека сидит в двух шагах, привалившись перевязью к кладке, и наконец находит, чем поквитаться. — А то с утра каменный ходит, будто ему чужие ладони прислали посылкой.

— На свою руку смотри.

— Я её уже видел. Ничего интересного. — Он всё-таки косится на мои и морщится, будто содрали ему. — А это интересно. Это не моё.

Бондарь льёт тёплую воду тонкой струёй, и первые секунды это почти хорошо: тепло входит в ободранное мясо, как в дом. Потом вода добирается туда, где кожи нет совсем, и хорошо кончается. Смола сходит серыми разводами. Из правой санитар вытаскивает три коротких волокна, каждое подхватывает кончиком пинцета и тянет медленно, чтобы не оборвать; на третьем я перестаю смотреть и упираюсь взглядом в верхний ряд кирпича. Напоследок он кладёт чистую марлю и обматывает обе, оставляя сгибы пальцев открытыми.

— До ночи не мочить. Марля потемнеет или пальцы начнут неметь — идёшь ко мне, а не к лебёдке.

— На корабле не мочить. — Я поднимаю руки и поворачиваю их так, чтобы он сам увидел, сколько на них сейчас держится работы. — Кругом вода, внизу вода, сверху брызги. Скажи, как.

— Придумай способ. Ты у нас на выдумку богатый. — Бондарь уводит концы к запястью и затягивает их там, подальше от раны. — Ночью же сообразил, как мину от борта отвести.

— Перчатки.

— Сухие найдёшь — надевай поверх. Вёсла и линь голой повязкой не трогать. — Он придерживает мою кисть ещё секунду, прежде чем отпустить, и отпускает не сразу, а сначала посмотрев вверх, на пустое пока небо. — И запомни, Гуляев: рука заживает, только пока ты ей ничего не доказываешь.

Ковтун сидит на корточках с той стороны таза, подтягивая злополучные штаны.

— Записать эти слова? Карандаша нет, но я запомню наизусть и буду напоминать.

— Лебёдка как?

— Собачка цела, край зуба слизан, но держит. Ночью проверял, при тебе же. — Он загибает пальцы, передразнивая боцмана, и на третьем сбивается, потому что за мысом снова набирает.

Тройка машин заходит на второй круг над бухтой, и по звуку я понимаю, что этот заход будет вдоль стенки, а не поперёк. Мотор тянет ровнее, ниже, без изменения тона — они не ищут цель, они уже её выбрали.

Я иду по сходням вверх, потому что снизу, из-за кирпича, не видно ничего, кроме кирпича, а сверху видно всё.

— Стоять! — Я перегибаюсь через планширь и бью по нему предплечьем, чтобы звук дошёл до тех, кто под гулом не слышит слов. — Всем лечь, где стоите! Не бежать!

Палуба и стенка ложатся. Кто-то у машины всё равно бежит. Человек в замасленной телогрейке, шофёр второй полуторки, бросается к кабине — не от страха, а потому, что там его машина, а в кузове уже лежат восемь человек и он их не оставит. Сверху он виден мне весь: немолодой, тяжёлый на ногу, бежит вразвалку, как бегают те, кто весь день сидит. На бегу он одной рукой придерживает картуз.

Он успевает добежать. Он даже успевает открыть дверцу.

Серия ложится вдоль стенки одной строчкой: вода, край бетона, склад, склад, дальше вверх по спуску.

Меня бьёт по груди воздухом через планширь, и на секунду в мире остаётся один белый звон. Он опадает, и сквозь него проступает всё остальное: сыплется что-то мелкое и твёрдое, кто-то кашляет, полуторка на прежнем месте, но у неё нет левого борта и нет стекла, и она горит не пламенем, а низким чадным огнём из-под капота.

В кузове восемь человек.

— Носилки к машине! — кричу я и слышу свой голос словно из соседнего отсека. — Из кузова принимать через задний борт! Не через кабину!

Первым туда добегает Ковтун. Он вскакивает на колесо, перекидывается через борт и начинает подавать. Второй принимает снизу. С верхней площадки сходней мне открыто то, чего им обоим снизу не разглядеть: огонь подбирается из-под капота к моторному щиту, а за щитом бак.

— Ковтун! Три человека и уходи! Больше не успеешь!

— Их восемь!

— Три! — Я вцепляюсь в планширь предплечьями, потому что ладонями не могу, и от этого голос выходит хриплым и злым. — Ковтун, я считаю! Три и вниз!

Он подаёт четвёртого. Пятого. Я считаю вслух, и счёт ложится ровно, тем самым голосом, которым столько лет отсчитывал дистанцию и время до поворота, — а внутри всё это время держится одна короткая мысль: если я ошибся в оценке огня на пять секунд, то смотрю сейчас на человека, которого через пять секунд не будет. На «шесть» у меня уже нет голоса на «семь». Горло сводит, как свело бы под той же марлей, что и ладони, и я понимаю, что сейчас впервые в этом теле отдам приказ, который человек не выполнит.

8
{"b":"976431","o":1}