Литмир - Электронная Библиотека

— Ты не думай, что я тебя ковыряю от нечего делать, — говорит он в ветошь, не поднимая головы. — Мне твоя биография без надобности. Я комендор. Я за то отвечаю, что стоит на моём юте.

Мизинец он вытирает дольше остальных.

— А на моём юте с полуночи стоит человек, который знает больше меня. Вот это мне и надо куда-то деть.

Я перебираю ответы и ни одного не могу выговорить вслух. Правда не годится. Ложь он сложит рядом с сегодняшней ночью и увидит шов.

— Ладно, — он доходит до края ветоши и бросает её на станину. — Оставь своё при себе. У меня к тебе один вопрос по делу: докладывать это на мостик или нет?

Я киваю в сторону мостика, и он понимает.

— Как формулировать? — Пантелеев прижимает ветошь к станине указательным пальцем. — Ты знаешь, что мне командир скажет? Он скажет: «Пантелеев, у тебя есть цель?» И я скажу: «Нет». И он скажет: «Тогда что ты мне докладываешь?»

Я считаю про себя до трёх, чтобы слова вышли сразу набело, без черновика: на мостике переспрашивать не станут.

— Формулируй так, — я собираю мысль, глядя мимо него на светлеющую воду. — «Прошу на отходе держать носовое орудие на правый берег, сектор от обломка стенки до мыса, не снимая орудия с готовности. Основание: за ночь работала одна огневая точка, характер работы говорит о том, что она предназначена для шлюпок; для отходящего корабля противник, вероятно, имеет вторую, до сих пор не проявившую себя».

Пантелеев смотрит на меня, приоткрыв рот. Потом мотает головой, как человек, у которого в ухе вода, и крутит пальцем в воздухе: ещё раз, сначала.

Я повторяю.

Он ведёт указательным пальцем по краю станины вслед за частями доклада, спотыкается на «не проявившую себя», переспрашивает, повторяет ещё раз. Губы у него шевелятся и после, вхолостую, пока палец не доходит до края.

— Не мои это слова, — он снимает палец со станины и смотрит на него так, будто чужое осталось на подушечке. — Я так не говорю. Гринько первый спросит, где я такого набрался.

— Слова не важны. Важно, чтобы орудие не сняли с готовности.

— Слова важны. — Он всё-таки берёт ветошь снова. — Ты в мою глотку кладёшь то, за что мне отвечать. Не тебе. Скажу дурь — с меня и спросят за дурь.

Я жду. Ветер выносит с мола чей-то стон, короткий, оборванный на полутоне, и Пантелеев на этот звук поворачивает шею к стенке, где ещё стоят люди.

— Ковтун!

Ковтун уже у щита — поднялся с корточек на своё имя, не дожидаясь остального.

— На мостик, — Пантелеев указывает ему на трап той же ветошью. — Скажешь Гринько: от кормового орудия доклад. Дальше слово в слово. Гуляев, диктуй ему.

Я диктую.

Ковтун повторяет трижды. На третьем повторе он держит перед собой ладонь и загибает пальцы на каждой части фразы — сектор, основание, вторая точка, — а потом уходит с этим кулаком, не разжимая его до трапа.

Пантелеев провожает его глазами до самого трапа.

— Гуляев, — он кладёт ветошь на казённик и разглаживает складку большим пальцем. — Если ты окажешься прав, я тебе больше вопросов задавать не буду.

— А если не прав?

— Тогда задам все сразу.

Девятая шлюпка уходит к молу порожняком.

Я ловлю себя на том, что теперь считаю не рейсы, а шлюпки, и это разница. Рейс — это работа. Шлюпка — это люди в ней.

Пантелеев стучит костяшкой по станине и коротко ведёт подбородком: сюда.

Я подхожу к орудию.

— Стань за наводчика.

Я остаюсь возле щита: садиться на место погибшего наводчика по одной его команде тело ещё не готово. Пантелеев отступает на шаг от сиденья, освобождает проход и ждёт. Рука его так и висит над продавленной подушкой: место ждёт следующего из расчёта. От этого молчаливого требования отвернуться труднее, чем от окрика, и я всё-таки двигаюсь.

— Стань и посмотри в прицел.

Я сажусь на сиденье. Оно холодное и жёсткое, с продавленной посередине кожаной подушкой, от которой пахнет чужим потом и оружейным маслом. К окуляру приходится податься всем корпусом. Пальцы вокруг маховиков не смыкаются — бинт не пускает, — и я вешаю на рукоятки вес предплечий, как на костыли.

В прицеле одна чернота.

Тускло светится только чёрточка сетки, подсвеченная изнутри слабой лампочкой. Берег, зубец и вода исчезают вместе. Я веду головой вправо, потом влево, ищу хоть край, хоть перепад тона. Чернота идёт за мной, ровная, как закрашенное стекло.

Я отрываюсь от окуляра и снимаю предплечья с маховиков. Холод железа уже прошёл через бинты.

— Правильно, — Пантелеев придерживает меня за плечо, оставляя на сиденье. — Ночью в этот прицел ничего не видно.

— Тогда как вы наводите?

— По стволу. По уровню. По тому, что скажет тот, кто стоит сбоку и смотрит глазами, — он присаживается рядом на корточки и упирается затылком в щит. — Теперь понял, зачем ты нам сегодня понадобился?

Жёсткий край сиденья давит под колени. Перед глазами после окуляра ещё стоит светящаяся чёрточка, а рядом с нею — Мошкин, который тридцать два раза крутил маховики почти вслепую, по моему голосу.

Все двадцать лет на другом флоте ночной прицел оставался для меня стеклом и сеткой. Человека, который сидит за этим стеклом и ловит цель по чужому голосу, я вижу только сейчас.

Я соскальзываю с сиденья раньше команды. Подошвы находят палубу, плечом я задеваю край щита. Под коленями ещё горят две полосы от жёсткой кромки, и это чужое место не отпускает тело сразу, даже когда я уже стою рядом.

— Ни хрена ты пока не понял, но понимаешь, — голос Пантелеева приходит мне в спину, от сиденья, с которого я только что слез. — Я вот к чему это показал. Ты сегодня всю ночь думал, что ты нам помогаешь. А ты нам не помогаешь. Ты нам работаешь. Разница есть?

Я молчу — сперва отматываю всю ночь назад, от первой шлюпки до этой минуты, и ищу в ней место, где без меня обошлись бы. Такого места нет, и от этого не легче: значит, и Мошкин сидел за прицелом не зря и не случайно, а потому, что я его туда посадил голосом.

— Помогает тот, без кого можно.

— Вот, — Пантелеев коротко пристукивает ладонью по щиту, ставя точку. — А без тебя сегодня было нельзя.

Ковтун возвращается с мостика через четыре минуты. Идёт быстро, пригнувшись, и садится рядом так, что плечом попадает мне в плечо, — промахнулся в темноте на полшага.

— Передал, — Ковтун разжимает кулак, в котором унёс доклад, и растирает затёкшие пальцы. — Слово в слово, три раза повторил. Гринько записал и пошёл к командиру.

Он умолкает и трёт колено.

— Ещё было, — он перестаёт тереть колено. — Гринько спросил, кто это придумал.

Ремень бушлата вдруг давит поперёк груди, и в ушах отдаёт собственный пульс.

— Правду сказал, — Ковтун загибает два пальца, разделяя переданное и придуманное. — Пантелеев передал, а придумали Гуляев с Гнездиловым вдвоём.

Я не говорю ни слова, но, видно, что-то делается у меня с лицом: Ковтун перестаёт растирать пальцы и смотрит на меня как на больного.

— А что мне было сказать? — Ковтун отодвигается ещё на ладонь. — Что это я придумал? Я в жизни таких слов не выговорю.

Я хлопаю ладонью по щиту у себя за спиной: можно было сказать «от кормового». Ковтун кивает на трап и раскрывает ладонь: уже говорил, переспросили.

Я киваю, и на этом спор кончается.

— Ты чего злишься? — Ковтун всё-таки не выдерживает. — Похвалят же.

Я смотрю на тёмные окна мостика. Похвала — это последнее, чего я хочу от этих окон, и объяснить ему почему я не могу.

Второй раз за одну ночь моё имя пошло наверх без моего участия, и второй раз — не потому, что я его туда толкал, а потому, что честные люди вокруг меня просто отвечали на вопросы.

На «Бдительном» это называлось «имя пошло». Пока имя не пошло, ты один из ста восьмидесяти. Когда пошло — ты либо начинаешь оправдывать, либо становишься тем, о ком говорят «а, тот самый».

Здесь, в теле краснофлотца, у меня нет ни возможности выбирать, ни права отказываться.

Ковтун трогает меня за локоть.

40
{"b":"976431","o":1}