— Виноват. Он должен был спросить, а не докладывать «у нас цель». Цель — это когда ты её опознал.
Он поворачивается к своему расчёту.
— Слышали все? Пока цель не названа, она не цель. Она — «вижу свет там-то». Так и говорите.
Заряжающий кивает от казённика, а замковый, не поднимая головы, вытирает ветошью и без того чистую площадку клина.
— Гуляев, это и тебя касается.
Меня в первую очередь. Я опускаюсь обратно к прорези и беззвучно переделываю только что сорвавшееся с языка: не «цель на молу», а «два красных света на молу». Сначала место и то, что видят глаза; название придёт после.
Тридцать секунд проходят.
— Огонь.
Хлопок.
И тогда берег оживает.
Не с нижней точки, куда мы положили три снаряда, а слева — намного левее прежнего зубца, ближе к городу, дальше от мола.
— Новая вспышка! — Я выбрасываю левое предплечье к кромке и держу его продолжением линии от щита. — Влево от зубца, далеко. Двести метров, может, больше. И выше — почти на кромке.
Он смотрит туда, куда я показываю, и не находит там ничего, и я сам не знаю, тот же это или второй, и мотаю головой прежде, чем он успевает спросить.
— Второй, — Пантелеев отгибает на кожухе соседний палец рядом с первым. — Этого нам не хватало.
Очередь ложится по воде.
Я слежу за шлепками и понимаю сразу: она легла не там, где шлюпка. Она легла в тридцати метрах впереди неё, по ходу.
— Он берёт с упреждением, — я провожу забинтованной рукой от носа шлюпки к белым шлепкам, — не по звуку бьёт. Видит её движение и кладёт впереди, чтобы она сама вошла. Или угадывает по пене.
Пантелеев складывает эти две точки в одну прямую у меня на глазах: губы у него шевелятся без звука, и по тому, где он останавливается, видно — получилось то же, что и у меня, и ему это нравится ещё меньше.
Я упираю локоть в станину, чтобы берег, шлюпка и белые шлепки держались в одном поле зрения.
Шлюпка идёт к нам. Она в промежутке между молом и бортом, на середине. Впереди неё, в тридцати метрах, только что легла очередь. Если она сохранит ход и курс, она войдёт в эту точку через двадцать секунд.
— Ковтун! — я хватаю его за плечо здоровым краем ладони и разворачиваю к воде. — Кричи на шлюпку: стоп грести. Немедленно.
Он мотает головой в сторону чёрной воды и разводит руками: далеко, мол, не докричишься. Я показываю ему два пальца, потом веду рукой по воздуху от борта в темноту, отмеряя расстояние, которое он сам мерил сегодня трижды.
— Тридцать метров. Кричи!
Ковтун свешивается через фальшборт так, что каблуки отрываются от палубы, и орёт в чёрную воду; голос ударяет мне в правое ухо. Железо под его животом мокрое, я упираюсь предплечьем ему в пояс, чтобы он не ушёл за голосом следом:
— Шлюпка! Стоп грести! Стоп грести!
С воды доносится невнятное. Я дважды толкаю его под лопатку, и он набирает воздух так, что спина под моей рукой раздаётся вширь.
— Стоп грести! Табань!
Уключины сбиваются и смолкают.
Одиннадцатая секунда.
Двенадцатая.
Очередь легла.
Ровно туда, куда шлюпка должна была прийти, если бы не остановилась. Четыре шлепка поднимают четыре коротких белых всплеска на чёрной воде — все в тридцати метрах впереди её носа.
Ковтун оседает с фальшборта на палубу и садится прямо на мокрое железо, и оттуда, снизу, у него вырывается что-то среднее между смехом и кашлем.
— Тихо, — я нажимаю ему на затылок, пригибая обратно за фальшборт. — Он сейчас увидит, что промазал, и поправится назад. Кричи: правым табань, левым грести. Пусть уходит вправо, к молу, под его тень.
— К молу? — Ковтун упирается кулаком в фальшборт и не кричит. Второй рукой показывает на каменную стену. — Там он их и ловит.
— На открытой воде ловит. — Я накрываю его указующую руку своей и опускаю ниже, к самой кромке у стены. — Под молом у него мёртвая зона по высоте. Кричи, пока шлюпка ещё слушается вёсел.
— Правым табань! Левым греби! К молу!
Уключины оживают, но неровно: одно весло бьёт чаще другого.
— Пантелеев, — я тычу забинтованной рукой влево, за зубец, и держу руку на этой точке. — Мне нужен выстрел прямо сейчас, по новой вспышке. Не в полминуты. Сейчас.
— У меня наводка на нижней точке.
Он говорит это ровно, и в этом весь ответ: перекладываться туда — минута, а минуты нет, и он знает это лучше меня.
— Дай хоть куда. Мне нужно, чтобы он повернул голову.
— Снаряд в белый свет.
— Снаряд в белый свет и шлюпка под молом. Или точный снаряд и шлюпка на дне.
Он молчит секунду. За такую секунду человек соглашается тратить казённое имущество не по назначению.
— Наводчик. Влево двести. Быстро, без точности.
Наводчик отрывает лоб от резины и оборачивается, губы уже считают обороты вслух — двести влево, это двести пятьдесят кругов маховика, и он успевает начать эту арифметику раньше, чем начать крутить. Пантелеев берёт его за загривок и разворачивает лбом обратно к прицелу.
Щелчки маховика идут частой дробью.
— Не успеем.
Пантелеев прижимает щёку к краю щита и смотрит на берег, где через десять секунд снова мигнёт; его челюсть двигается на каждой. Потом дважды поднимает руки: сперва все десять пальцев, затем один, отдельно, с нажимом.
Маховик щёлкает.
Я стою на колене, и взгляд бегает по треугольнику: шлюпка уходит вправо неровным гребком; на берегу темнеет точка новой вспышки; за маховиком руки наводчика работают с той единственной скоростью, которая у них есть.
Берег даёт раньше.
Очередь идёт по воде наискось — он всё-таки поправился назад и повёл ствол за шлюпкой. Шлепки проходят по кривой, догоняя её, и последние два ложатся близко: я слышу, как один бьёт в дерево. Звук сухой и мелкий, будто расколол доску, а не человека, и от этого не легче.
Крик с воды. Один голос, высокий, и он обрывается не потому, что человек замолчал, а потому, что его перебивают другие.
Ковтун бьёт кулаком по фальшборту раз и второй, коротко, как ставят точку. На третий раз я перехватываю его руку своей забинтованной: костяшки у него уже мокрые.
— Хватит. Она идёт. Слышишь — идёт.
Наводчик вскидывает над головой сжатый кулак — готов.
— Огонь!
Хлопок.
Я запаздываю с поворотом головы. Белый круг захлопывает правый глаз, расползается по темноте и стоит в ней целую секунду; за эту секунду снаряд успевает лечь, а место разрыва от меня уходит.
Зато я вижу другое, когда зрение возвращается.
Берег молчит.
Я показываю в его сторону раскрытой рукой и опускаю её: пусто.
— Отвернул, — Пантелеев проносит раскрытую руку над кожухом, не касаясь его, и по тому, как быстро он её убирает, ясно, сколько там сейчас градусов. — Или испугался. Пулемётчик. Он же не железный. По нему полторы минуты назад с корабля били, теперь по нему опять бьют. Он голову спрятал. На десять секунд.
На слове «секунд» заряжающий уже стоит с патроном на весу: локти прижаты, подбородок опущен — весь подан к казённику, до команды остаётся один вдох.
— Огонь.
Хлопок.
Пантелеев показывает два пальца и делает ими короткое рубящее движение вниз.
Хлопок.
Хлопок.
Три выстрела подряд, почти без интервала. После каждого я успеваю отвернуть голову и вернуть: на далёкой чёрной складке взлетает пыль, ниже прокатывается осыпь. После третьего сквозь звон в ушах пробивается совсем другой звук.
Уключины.
Частые, ровные, торопливые.
Ковтун перегибается через борт и машет руками над головой, широко, обеими: сюда, сюда. Потом опускает одну и начинает отмерять ею по воздуху вниз — десять, восемь, пять, — и каждая отметка ниже предыдущей, пока рука не доходит до планширя и не останавливается на нём.
Стук дерева о железо.
— Принимай! — кричат от борта. — Двое раненых новых, один тяжёлый!
— Отбой, — Пантелеев отнимает руку от казённика и разгибает пальцы по одному, как разгибают их после долгой работы одним хватом. — Наводку не сбивать.