Литмир - Электронная Библиотека

— Не ногой. — Он придерживает второй патрон, пока тот не сядет плотно. — Придёшь за ним в темноте, а он у тебя головкой наружу стоит. Так и заряжают через раз.

Даже в темноте ему нужно знать, что где лежит. Он проводит по донцам всей пятернёй, слева направо, пересчитывая на ощупь, и на этом же движении, головы не поднимая, договаривает уже мне:

— И ты к этим не тянись, Гуляев. Это запас расчёта.

— Я к ним не тянусь. — Обе кисти у меня лежат на коленях ладонями вверх, потому что вниз их положить больно.

— Руками — нет. — Он отпускает наконец чужое голенище и меряет на глаз зазор между рядом и станинной лапой, прикидывая, пройдёт ли откат. — Глазами уже пересчитал. Дважды.

И тут он прав. Я всё это время смотрел то на кранец, то на тёмный квадрат люка, из которого идут двое, по два патрона в каждой паре рук, и делил одно на другое, как делил всю жизнь: столько-то в гнёздах, столько-то за ходку, столько-то ходок до рассвета. На «Бдительном» под это была таблица и человек, которого можно поднять по телефону среди ночи. Здесь есть тёмный люк, двое с занятыми руками и восемь шагов мокрой палубы, простреливаемых на всём протяжении. Счёт кончается раньше, чем ночь.

— Каждый выстрел стоит дороже, чем я думал десять минут назад.

— Вот теперь ты сказал что-то толковое. — Он стягивает с пальцев остатки сала, протянув их сквозь зажатую в кулаке полу бушлата, а что не сошло, дотирает о бедро; на штанине остаётся тёмная полоса, каких там уже с полдюжины. — Пятнадцать минут назад ты у меня десять штук просил так, будто их за щитом сами родят.

Он лезет за отворот и достаёт что-то плоское, потом коробок. Спичку он чиркает вниз, к настилу, и накрывает огонь обеими ладонями сразу, оставив себе одну щель со стороны лица. Запах серы на миг перебивает сало и горелый порох. В этой щели я вижу его целиком — широкое немолодое лицо с глубокой складкой поперёк лба, серую щетину и глаза, которые смотрят на меня без приязни, но и без вражды. Пачку он поворачивает ко мне торцом и держит дольше, чем нужно для вежливости: проверяет, потянусь ли я к ней перевязанной рукой. Я качаю головой. Пачка уходит обратно.

— Правильно. — Он гасит спичку о подошву и убирает обгорелую в тот же коробок, а не бросает под ноги. Огонёк уходит внутрь его горсти и оттуда почти не виден; когда он затягивается, свет на секунду проступает между пальцами красным. — Одна папироса — один силуэт. Я вот курю, и когда-нибудь меня за это и найдут.

— Тогда зачем?

— Затем, что руки трясутся. — Он вынимает левую из-под полы и выставляет её в темноту между нами, ни на что не опирая, и держит на весу ровно столько, сколько мне нужно, чтобы разглядеть. Пальцы ходят сами по себе, мелко и вразнобой, хотя голос у него ровный и папироса в правой стоит неподвижно. — Третий год так. С папиросой на минуту отпускает, а на прицел мне и минуты хватит.

Руку он убирает за спину и оттуда смотрит туда, где в темноте белеют мои бинты. При этом он ничего не говорит, и от этого хуже, чем если бы сказал.

Глаза я опускаю сам. Под почерневшей марлей обе кисти мелко дрожат — той же частотой, что и у него, — хотя я держу их на коленях и никуда ими не тянусь.

— Первый раз у пушки?

— Не первый. — Отвечаю я в настил, потому что поднимать голову сейчас значит показать ему лицо, а лица у меня на этот вопрос нет.

— А по повадке первый. — Он снимает с языка табачную крошку и стряхивает её с ногтя вбок, в сторону от кранца. — Ты сказал: «мимо — не страшно». У пушки так не говорят. У пушки говорят: «недолёт», «перелёт», «влево», «вправо». А «мимо не страшно» — это командирское. Так говорит тот, кто считает не попадания, а что этими попаданиями куплено.

Спина у меня деревенеет от поясницы вверх, до самых лопаток. Я слишком долго держу лицо неподвижным — и понимаю, что как раз этим и отвечаю.

— Много ты знаешь про то, кто как говорит.

— Я у этой пушки не первый год. — Он вынимает папиросу изо рта, отщипывает размокший прикушенный кончик и роняет его под ноги, а договаривает уже без неё, свободнее. — Через мой расчёт народу прошло достаточно, чтобы я вас по первой фразе раскладывал. Один приходит из машины, другой с траулера, третий и вовсе от станка. У каждого свои слова, и своих он не спрячет, хоть три года молчи. Ты не выдал себя ничем, кроме одного, и слово выбрал не то.

— Значит, буду говорить «недолёт».

— Поздно. Я уже услышал. — Он берётся за пеньковый обвод кранца и подтягивает себя вверх, помогая коленом; просмолённая верёвка скрипит под ладонью, и он ещё секунду стоит согнувшись, пережидая, пока отпустит поясницу. Папиросу он всё это время держит в кулаке, огнём внутрь. — Да мне-то что. Твоё дело — где и куда. Моё — сколько и чем.

Он уходит к прицелу. Под его подошвами сухо похрустывает окалина, потом сквозь лязг патронов я слышу, как он объясняет Мошкину, что первая часть оборота у этого маховика уходит впустую, и дважды проворачивает рукоять, показывая, где железо начинает наконец брать. Мошкин повторяет за ним и повторяет ещё раз, уже не спрошенный, — так проверяют себя, когда до сегодняшней ночи всё знали только со слов.

Ковтун подвигается ко мне ближе — не встаёт, а переставляет себя на пятках вдоль кранца, по полшага. Устроившись, он вытягивает из-за пазухи чужую рукавицу, одну, без пары, и принимается вымучивать из неё воду: скручивает жгутом, разжимает, скручивает опять. Вода выходить давно перестала, а он всё крутит. Он долго молчит, прежде чем спросить, и по этому молчанию я заранее слышу, о чём будет вопрос.

— Ты правда думал, что он на нас переведёт? — Рукавица идёт в третий оборот.

— Я не думал. — От люка снова стучит латунь, и я жду, пока стук кончится, чтобы не повышать голоса. — Я увидел, что он уже перевёл.

— А если бы не перевёл?

Он перестаёт крутить и держит рукавицу зажатой в кулаке. Я смотрю поверх его плеча, туда, где сходни уходят в темноту, и прикидываю, сколько там ещё народу.

— Тогда шлюпка пришла бы к борту с ещё одним раненым. — Ветер заходит с воды под воротник, и я вжимаю голову в плечи, отчего фраза выходит глуше, чем задумана. — Или с одним убитым.

— И всё?

— Больше ничего.

— У тебя человек в одно слово помещается. — Рукавицу он бросает себе на колени и скребёт ногтем окалину, налипшую на голенище; чёрный край крошится и остаётся у него на подушечке большого пальца, и он смотрит на этот след, а не на меня. — Раненый. Убитый. И всё.

— Для решения — в одно. — Я снимаю кисти с колен и укладываю их одну поверх другой, чтобы верхняя своим весом придавила дрожь в нижней. Помогает ненадолго. — Если я в ту секунду начну придумывать ему имя, вспоминать лицо и решать, кого дома не дождутся, следующего уже не успею вытащить.

— А после?

— После он возвращается. С лицом, с голосом и с домашним адресом в донесении. — Ветер идёт с воды ровно, без порывов, и от него у меня стынет мокрая штанина на том колене, которое ближе к борту. — Если для тебя наступает это «после».

— Удобно.

— Нет. — Верхняя кисть съезжает, и я возвращаю её на место. — Удобно было бы забыть и потом.

Ковтун молчит. Он поднимает с настила упавший с трубы камешек окалины и катает его между большим и указательным, и по тому, как долго он это делает, видно, что ответ ему не нравится и что возразить нечего.

— Тимка сказал, что ты знакомый какой-то. — Камешек замирает, зажатый. — Я тогда посмеялся. А сейчас не смеюсь.

Камешек он не выбрасывает, а прячет в карман, будто тот ему ещё пригодится, и заваливается на спину прямо на мокрый настил, разом, не подстелив ничего, — но сперва втягивает ноги за станину, чтобы сапоги не торчали на открытом. Голова у него оказывается под самым щитом. Вверху, в узкой полосе между щитом и стволом, в разрывах низкой облачности угадывается чуть более светлое небо.

— Мы полтора года на этом тральщике ходим. — Он заводит руки под затылок и остаётся лежать так, а говорит наверх, в облака, потому что оттуда легче. — Я сюда пришёл, когда сорокапятки эти были в консервации, в тавоте по самое дуло. Скребком с них снимали, потом ветошью, потом опять скребком. Знаешь, сколько раз мы из них после этого стреляли?

20
{"b":"976431","o":1}