Впрочем, отец тоже не без греха и в своих частых отлучках из дому завел женщину: высокую, статную по имени Ира.
День, когда он ушел, я запомнила навсегда. Вечером ноября, в воскресенье, он с одним чемоданом, в черной дубленке и шапке с завязками на макушке обнял меня и сказал, что это не навсегда, мы будем обязательно видеться, и чтобы не забывала отправлять ему письма. Я молча кивнула и села на диван, обхватив колени. Мной овладела холодная отстраненность: вроде как не со мной это происходит, не с нашей семьей.
На пороге он обернулся к маме, родители пошептались. Я расслышала только ее усталое: «Раньше надо было думать», а затем он ушел. Навсегда.
— Каков подлец, — бросила мама. — Поздно говорить про любовь, когда всё давно сломано.
Я не ответила, сидя, словно сомнамбула, глазами в стену. Пыталась найти внутри слезы, а они всё не шли. Так в десну ставят укол перед тем, как вырвать мертвый пустотный зуб, а потом не можешь пошевелить замороженными губами.
И тогда во мне поселился страх: родной человек не всегда может быть рядом. Папа нашел женщину, и я оказалась не так важна, не так хороша, чтобы он остался. Что если так же поступит мама? Любой, ставший мне близким? И как удержать их? Нужно было кричать, бить кулаком в стену, обхватить его ноги и не отпускать… Вот тогда он бы остался.
Маме было тяжело без мужчины решать мелкие бытовые проблемы и пытаться прокормить нас обоих. Лишь однажды мне довелось застать ее в слезах: в тот момент мы жили вдвоем без отца, за окном девяностые, и то были дни полнейшего отчаяния, когда мама лишилась работы. Она плакала от бессилия, тогда я обняла ее, а это случалось не часто: прижалась так сильно, как в раннем детстве, и сказала, что она сильная и всё наладится.
Маме было тяжело, но я, эгоистка, радовалась, что она принадлежала лишь мне одной, пока в нашей квартире не появился Володя.
Выждав полгода после развода, мама с раскрасневшимся от волнения лицом поведала, что грядет радость и скоро мы будем жить не одни, а с Володей.
— Знаю, что ты перемен не любишь, но эта перемена совсем небольшая. Ведь с Володей ты знакома давно.
Так и живем мы уже восемь лет, и все восемь лет я чувствую себя лишней в квартире молодоженов.
Володя пытался наладить со мной общение: играл со мной, обсуждал кино и учебу, но только при маме. Казалось, когда мы наедине, он вообще теряет дар речи. Я держала дистанцию и упорно называла его на «вы», избегая упоминать имя. Назвать по имени значит сблизиться, а сближаться я не хотела.
— Ты называешь его папой? — осторожно спрашивал в трубку отец.
— Конечно, нет.
— Правильно. Помни, папа у тебя только один, и он никуда не делся. Даже если он далеко.
Папа, как же мне тебя не хватало…
Володя, наверное, отчаялся меня переделать и стал вести себя, словно призрак. Мама успела сменить работу на перспективную должность на юге области и дома бывала набегами. Пока мама работает, мы с отчимом не разговариваем — впрочем, на выходных тоже. Мама заставляет целовать его в щеку и дарить подарки. Говорит, я должна на него молиться за то, что принял ее с ребенком. Вот ведь подвиг: просто жить со мной в одной квартире, бросив двоих детей от бывшей жены. Я делаю, как она просит, но не очень-то искренне.
Володя много работал, приходил домой поздно. Мы с ним почти не виделись, и молчаливая квартира больше напоминала комнаты общежития, где чужие люди вынуждены есть на одной кухне. Меня такое положение дел вполне устраивало: никто не путался под ногами, не вставал на пути. Володе на меня глубоко плевать.
Иное дело мама. Против ее воли я пока не могла пойти.
Я захлопнула дверь и осталась одна. Достав телефон, настучала Клепе: «Я не приду, температура». Не признаваться же ей, что меня не отпустили, как сопливую первоклашку.
Уставившись в потолок, я размышляла о маньяке из парка. Он, безусловно, чудовище, но при этом наверняка нелюбимый, забитый и забытый ребенок, никому не нужный в детстве и отвергаемый в юности. Копаться в причинах доставляло мне истинное наслаждение, я всегда старалась искать человечность даже в самом жестоком убийце. Ведь если нет причины зла и нет добра, как можно принять эту жизнь со всеми ее недостатками?
Мне казалось, я понимала его мотив. Когда чувствуешь власть над другими, невозможно остановиться: от власти быстро пьянеешь.
Я уже ничего не боялась. Десятилетняя девочка, забывшая сон из-за чеченских террористов, давно мертва, а пришедшая ей на смену всему сущему готова была бросить вызов. Ведь в шестнадцать так просто поверить, что ты бессмертен.
Март
1
Спустя время король перестал занимать мои мысли, как нечто недостижимое — как Австралия. Вдобавок, после моего облачения в черное, меня наконец допустили в круг избранных.
Новая музыка стала моей отдушиной.
О, что это за музыка! Подъездные старушки называли ее ужасным громыханием крышек гробов, пением сатанистов и шумом от падения сковородок о бетонный пол общественного туалета. Но для меня в период распада не было радости больше металла: лязгающие звуки струн усмиряли прибой мыслей, утробный демонический рык вокалистов отзывался в теле сладостными вибрациями, барабанные установки звали к великим свершениям. Музыка находила тайные тропы к самому сердцу, подшивала мои прорехи, и кое-как несчастное рваное тельце еще держалось, а моя ненасытная пропасть находила утешение в темных землях.
Не было больше «я», настало странное время «нас».
Мы — кровавая свита прекрасного декаданса. Нас боялись и презирали, нас боготворили и вожделели, нас прогоняли, но мы всегда были рядом — как смерть, которой мы поклонялись.
На самом деле мы страшно боялись попасть в лапы Харона (был на драме даже такой парень — Харон), но умели страх превращать в фетиш и экстрагировать из него удовольствие.
Говорят, молодость должна быть свежей, искрящейся, как гладкие грани снежинок в свете ночных фонарей. Мы же презирали всю эту наивную розовость, глупость восторженности и раздражающее жизнелюбие — мы, смертолюбцы. Когда рождаешься на стыке времен, в аду разрушенного проигравшего мира, разочарованного в высоких идеях, довольно скоро осознаешь, что никому ты не нужен и никто не нужен тебе.
Только мы друг другу были зачем-то нужны.
В стылых трамваях мы соприкасались телами, грелись в чужих руках, искали чужие губы, не зная об их владельце ничего, кроме клички, чувствуя родную мертвую душу. Принадлежности к стае было достаточно в мире, поделенном на своих и чужих.
Кто-то сказал, чем шире улыбка, тем глубже бездна за ней скрывающаяся. Робин Уильямс? Он, кстати, потом повесился. Громче нас в те времена никого не было. Нире улыбки, шире! Мы носились по центру города, опустошая магазинные полки с выпивкой и пугая порядочных граждан. Нам нравилось, как на нас смотрели, нравилось оставаться в памяти. Мы веселились в стае, чтобы не оставаться наедине с собой.
— Андрей Иванович, я не приду, — сообщала я телефону, испытывая сразу и стыд, и облегчение.
Я всё чаще пропускала его уроки: сгорела, устала сравнивать себя с лучшими, не справилась с робостью. Я уж точно не гений и не талант, ужасно неловко тратить время художника на пустышку. Пусть лучше тратит на дочь, у нее-то есть будущее. Мое же таяло на глазах, и я могла лишь отстраненно наблюдать за его умиранием. Отчасти мне даже нравилось ловить мазохистское удовольствие от распада своей же жизни — подобно лодке на волнах уносящей к водопаду реки. Ни за что не в ответе, просто плывешь…
Деньги, которые выдавала на художника мама, я тратила на пиво, водку и дешевый портвейн. Со ста рублями в кармане ты был богач и душа компании, тебя любили и боготворили, как безумного Парфюмера в аромате замученных женщин. Так, оказывается, просто заводить друзей без обязательств: они проводят с тобой то время, что ты отводишь на дружбу, и исчезают, когда становятся не нужны.