Я срываю с себя куртку. Ту самую, что нашла в рюкзаке — тёплую, грубую, пахнущую зверем. Накрываю ею Алинера, подтыкаю края под его бока. Потом — кофту. Подштанники. Оставляю себя в одной рубахе и штанах. Холод впивается в кожу мгновенно, заставляя зубы стучать.
— Не останавливайся.
Я расстёгиваю его куртку. Пальцы дрожат, пуговицы не поддаются — примерзли, застыли. Я дёргаю сильнее, слышу треск ткани. Откидываю полы в стороны. Рана. Глубокая, рваная, идущая от ребер к животу. Края воспалённые, багровые. Кровь всё ещё сочится — медленно, но не останавливается.
— Бинт. Нужен бинт.
Я оглядываюсь. Пусто. Ничего. Только рюкзак, только одежда, только камень.
Я срываю с себя рубашку — последнее, что осталось. Рву её на полосы, зубами, ногтями, сдирая кожу на пальцах. Ткань поддаётся с трудом, но я не останавливаюсь.
— Зажми. Прямо на рану. Сильно.
Я прижимаю самодельный бинт к его боку. Алинер вздрагивает, стонет — глухо, надрывно. Его глаза на мгновение открываются — мутные, невидящие — и снова закрываются. Но он дышит. Всё ещё дышит.
Я держу бинт, прижимаю его всем телом, чувствуя, как ткань пропитывается кровью, становится тёплой, липкой. Потом — ещё слой. Ещё. Пока не перестаёт проступать.
— Хорошо. Теперь — тепло.
Я прижимаюсь к нему. Ложусь рядом, обнимаю, как ребёнка, вжимаюсь грудью в его спину, ногами — в его ноги. Трясусь. Всё тело дрожит — от холода, от страха, от того, что я не знаю, получится ли.
— Что… что мы делаем?
— Выживаем.
Я закрываю глаза. Дышу в такт его дыханию — поверхностному, рваному, но живому. Мысли путаются. Образы мелькают — мама, Адиан, снег, закат, кровь.
— Адиан… — шепчу я, не понимая, зачем. — Ему было шестнадцать. Всего шестнадцать. Он хотел получить крылья. Самые красивые крылья…
— Не сейчас. Не думай об этом сейчас.
Но я думаю. Я не могу не думать. Воспоминания приходят без спроса, без предупреждения, как волны, как прилив, который нельзя остановить.
Он стоял на пороге — молодой, сильный, улыбающийся. Мама поправляла ворот его рубахи, гладила по плечу, целовала в макушку. Адиан отмахивался, смеялся: «Мама, я не маленький, я воин!»
А я смотрела из-за косяка, завидовала. Ему — уходящему к Руим, на посвящение. Себе — оставшейся. Думала: «Я тоже хочу. Хочу быть сильной».
Теперь я сильная. Теперь я тащу мёртвые тела и умирающих наставников по снегу и камню.
— Зачем? — спрашиваю я вслух, в пустоту, в холод. — Зачем это всё?
Женька молчит. Я чувствую, как она перебирает свои воспоминания — там, где тепло, где свет, где люди, которые не умерли. Где есть выход.
— Не знаю, — отвечает она наконец. — Но если мы не попытаемся — мы никогда не узнаем.
Тишина. Только дыхание. Только дрожь.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я тихо. — На самом деле?
— Женя. Евгения. Но ты можешь звать меня Женькой. Все так звали.
— Женька… — Я пробую имя на вкус, как незнакомый язык. Оно чужое, но тёплое. — Хорошо. Тогда я — Оджени. И… я рада, что ты здесь.
Пауза. Долгая.
— Я тоже, — отвечает она. — Даже если мы не знаем, что это такое.
—
Я не помню, как мы уснули. Просто — темнота. Тягучая, тёплая, без снов. Или со снами — я не помню.
Я просыпаюсь от холода — такого сильного, что кажется, мои кости превратились в лёд. Открываю глаза. Пещера та же — голубоватый сумрак, каменные стены, мекриш у входа.
Алинер рядом. Он дышит. Ровнее, чем вчера. Глубже.
Я касаюсь его лба — холодный. Но не мёртвый.
— Нужно больше воды, — говорит Женька. — И еды. Ты должна поесть.
Я поднимаюсь — тело ноет, руки трясутся. Но я иду. Вдоль стен, ощупывая камень, ища щели, трещины, что-то, что могло бы дать воду. За каменным постаментом — там, где сидела Руим — я нахожу пролом. Узкий, почти незаметный.
Я просовываю голову — и вижу. Маленькая смежная пещера. Стены светятся ярче, насыщеннее. Из камня бьёт тонкий ручеёк — чистый, прозрачный. Он стекает в небольшое озерцо, от которого поднимается пар.
— Вода!
Я падаю на колени, зачерпываю ладонями. Пью. Тёплая, слегка солёная, с привкусом металла. Но живая. Настоящая.
ГЛАВА 3. ЛИК БОГИНИ И АД ЖАРА
Она исчезла. Просто — растворилась в воздухе, как пар над горячей водой. Остался только запах — странный, незнакомый. Пахло сухим снегом и старым металлом. И холодом. Тем самым, что был внутри меня с самого начала.
Я сижу на полу, прижимая к себе котелок с водой, и не дышу.
— Она была настоящей? — голос Женьки звучит приглушённо, растерянно. — Или мне просто показалось?
— Настоящей, — отвечаю я шёпотом. — Это Руим. Богиня. Прародительница. Она… всегда появляется неожиданно.
— Очень мило. У нас есть персональная богиня с мёртвым глазом и комплексом величия.
Я чувствую, как Женька пытается пошутить, но шутка не выходит — слишком много страха, слишком много боли. Слишком много того, что нельзя объяснить.
Я смотрю на Алинера. Он лежит неподвижно, но дыхание его стало ровнее, глубже. Я не знаю, услышал ли он её голос, видел ли её лицо. Но он жив. Пока жив.
— Его нужно перевязать заново, — говорит Женька. — Кровь остановилась, но рана открытая. Если занесём инфекцию…
— Я знаю.
Я поднимаюсь. Ноги дрожат, но я заставляю себя двигаться. Подхожу к рюкзаку, роюсь в нём, ищу что-то, что могло бы пригодиться. Там — кусок чистой ткани, завёрнутый в плотный холст. Я разворачиваю его, и внутри оказываются сухие травы — резкие, пахучие. Что-то вроде подорожника, только с более острым, горьким запахом.
— Откуда ты знаешь, что это? — спрашивает Женька.
— Не знаю. Просто… знаю. Это часть меня. Часть Оджени.
Я растираю травы между пальцами, чувствуя, как они крошатся в мелкую труху. Смешиваю с каплей воды из котелка — получается кашица, тёмная, вязкая. Аккуратно, насколько позволяют дрожащие руки, я наношу её на рану Алинера. Он вздрагивает, стонет, но не просыпается.
— Ты умеешь это делать? — удивлённо спрашивает Женька.
— Я была ученицей целителя. Только не очень прилежной.
— А сейчас прилежной стала.
Я усмехаюсь — коротко, горько. Прилежной. Вынужденно прилежной. Когда весь твой род погиб, и ты осталась одна с умирающим наставником — приходится учиться быстро.
Я затягиваю повязку потуже. Пальцы скользят, но я справляюсь. Останавливаюсь на секунду, прислушиваюсь к его дыханию. Оно всё ещё слабое, но теперь в нём есть ритм.
— Жив. Мы его спасли.
— Мы? — я слышу лёгкую усмешку в её голосе. — Ты. Ты его спасла.
— Нет, — я качаю головой. — Мы вместе. Ты сказала мне, что делать. Я не знала бы, как остановить кровь, если бы не ты.
Пауза. Женька молчит.
— Ладно, — говорит она наконец, и голос её становится мягче. — Тогда мы. Вместе.
Я киваю, хотя она меня не видит. Но я знаю — она чувствует.
—
Я сажусь обратно на пол. Спиной к стене, лицом к выходу. Смотрю на мерцающую пелену мекриша, за которой — снег, небо, мёртвые. Я не хочу туда идти. Но я знаю — придётся.
— Что мы будем делать дальше? — спрашивает Женька.
— Не знаю, — честно отвечаю я. — Раньше я слушалась маму. Потом — Алинера. Потом — Руим. Но сейчас…
— Сейчас ты сама за себя.
— Да. Сейчас я сама.
Я закрываю глаза, прижимаюсь затылком к холодному камню. Усталость разливается по телу, тяжелая, как свинец. Я не хочу спать. Но тело сдаётся.
Сны приходят сразу — тягучие, рваные. Я вижу маму, стоящую у печи, разливающую суп по тарелкам. Я вижу Адиана, смеющегося над какой-то глупой шуткой. Я вижу их живыми. А потом — снег. Кровь. Чёрные крылья.
— Просыпайся.
Я открываю глаза. В пещере — что-то изменилось. Свет стал ярче. И теплее. Намного теплее, чем раньше.
Я поворачиваю голову. Каменные ладони — те самые, что я видела утром — теперь светились изнутри. Из них бил не свет, а огонь. Маленький, но живой костерок, колышущийся на ветру, который дул откуда-то сверху.