Фамилия Ивана Арнольдовича была Беляков. То, через что ему пришлось пройти с ней в годы революции, было загадкой, и наверняка отгадка мне бы не понравилась. Но опыт и мастерство его, в части обработки не только ран, но людей целиком, восхищали.
– Хорошо. Сколько всего ранбольных доставлено? – тощая начала раскрывать потрёпанную тетрадку, но выронила. Коля, стоявший рядом, поймал шелестящую отчётность, кажется, не шевельнувшись, и вручил покрасневшей Светлане.
– В составе эшелона из Воронежа было отправлено сто семьдесят четыре человека. Пять часов назад, в результате бомбардировки противника, погибло пятьдесят три. Сто двадцать один больной доставлен в Тамбов, документы готовы к передаче четырёхсотому эвакуационному госпиталю, – Катя Белова не читала с листа, говоря твёрдым звонким голосом, глядя на тощую, которая была, может, на год‑два старше неё по возрасту. Внешне.
Хотя нет, внешне старше была Катя. И Ганна с Галиной. И даже Маруся, хоть и выглядела совсем школьницей. Война меняла глаза, прорезала морщины на нежных женских, почти детских лицах. После ночной работы в пламени догорающих вагонов и Беловой, и Климовой можно было бы дать все тридцать, а то и тридцать пять.
– А тут должна быть ещё подпись старшего санитара, – пискнула встречающая, глядя в бумаги и косясь на отходившего в сторонку Аполлинария.
– Вот она, – я указал на кривоватое Колино «Ча».
– У товарища Яковлева другая подпись, – она подняла удивлённые глаза. Удивился мимоходом и я, поняв, что у рябого фамилия была проще, чем требовало претенциозное имя.
– Товарищ Яковлев со вчерашнего дня не является старшим санитаром эшелона. Но, полагаю, вернётся к должности после того, как мы поступим в подчинение к начальнику госпиталя, – пояснение вышло вполне спокойным и логичным. Наверное. На пыхтящего и сопящего рыхлого, который куда‑то заторопился, я не смотрел.
Подводы начали уходить от состава. Панасенко подошёл, когда предпоследняя уже скрылась за вагонами. Вид у него был удовлетворённый, хоть и здорово уставший. Пусть не всех, но всё‑таки довёз командир эшелона, справился, и локомотив сохранил.
– Иван Николаич, – сказал он негромко. – Я об том, что ты сказал недавно… Ну, про немцев. Ты ж, говорят, оттуда из‑под Умани, по тылам их шёл. Там видел чего?
Я помедлил. Врать ему не хотелось, но и правду про будущее говорить я не мог.
– Про немца, Пётр Григорьич, там, у разъезда, один боец мне нашептал, когда отходил уж. Говорил что‑то про план фашистов, чтоб на Воронеж двинуть по весне. Мол, части перебросят с юга, итальянцев, венгров каких‑то, что технику стянут. Я цифры запомнил, и то не все – не до того было, сам помнишь. А уж что они значат – шифры, номера армий или даты – точно не знаю. Может, и бред предсмертный. У того бойца теперь уж ничего не уточнить.
Панасенко нахмурился, потерев задумчиво сперва подбородок, а потом почесав в затылке.
– Я бумаги твои видал, Иван. Сроду таких не видел, хоть и не первый год живу. За тебя с какого‑то боку целый комбриг НКВД вступился. Печати на приказах и вовсе из штаба армии. И, говорят, какого‑то разведчика ты привёз аккурат до бомбёжки, да важного – куда деваться. Странный ты, конечно. Вроде молодой, а людей понимаешь. Хирург, вроде, а говоришь, как служивый, да непростой, с опытом. Но я тебе чего‑то верю. Ты вот про бронепоезд тот ваш рассказывал, «в потёмках» который… Про то, что его боронами да плугами увешали. Про шрам кривой от сварки на плуге том, про заклёпки «крестом» на лемехе. Моя работа, вот этими руками делал.
Он протянул широкие ладони, покрытые мозолями и кое‑где – сажей. Я глянул на них и поднял глаза на него.
– Так не соврать, Иван. Про орден отцов узнать можно было, про то, как его да дочку зовут. А вот про это – никак.
– Родинки у неё две приметных, у Ксаны, – вдруг вспомнил я. – Над пупком прямо, слева и справа, будто он – нос, а они – глаза.
Майор вздрогнул. А потом кивнул. И вскинул голову, поднимая, крепко зажмурившись.
– Говорю же, так и захочешь – не соврёшь. Придумаю, как слова твои передать кому‑нибудь. Обещать не стану – сам видишь, что творится. Но постараюсь.
– Спасибо, Пётр Григорьич, – сказал я, пожимая ему руку.
– Бывай, Иван Николаич. И это… пиши, как время‑то будет, адрес полевой почты у тебя есть. Хотя, откуда у врача время на войне… Давай, авось и свидимся в другой раз.
Он хлопнул меня по плечу и пошёл к паровозу, а я стоял, глядя ему вслед. Странное это чувство, когда расстаёшься с человеком, которого знаешь всего ничего, а уже считаешь другом. Но на войне так бывает.
Здание средней школы № 52 на улице Красноармейской, дом 1, встретило нас привычными запахами хлорки и карболки. Во дворе и на спортивной площадке сушилось на натянутых верёвках бельё и бинты, у входа стояли две санитарные машины – одна совсем новенькая, а другая закиданная подсохшей грязью до самых бортом, с бурыми пятнами кое‑где на свежих досках. Рядом с ней стоял, смоля, пожилой приземистый дядька с усами, в пилотке, заломленной на затылок. Он кивнул мне. Я сглотнул и кивнул в ответ. Перед глазами стояли навечно сжатые на обгоревшем руле точно такой же полуторки руки. Точно такие же.
Мы прибыли с последней подводой, сопровождая раненого, которому стало хуже при выгрузке. Я сидел рядом с ним, на меня опиралась Маруся, придерживающая капельницу. Наклонив чуть голову, следил за дыханием, частым, поверхностным. Были все шансы на то, что сердце не справится. Так и вышло.
– Нет пульса! – крикнула Катя, державшая пальцы на его шее.
Повернувшись рывком, положил обе руки, как учили, на мечевидный отросток грудины. Руки сами сложились в замок, и я начал ритмично надавливать – раз, два, три… пятнадцать нажатий, потом выдох. Прямо в этого чужого, немолодого уже усатого мужика, у которого только что остановилось сердце. На пятом повторе он открыл глаза и вытаращился на меня в ужасе. Но это был не тот страх, который видишь в глазах умирающего.
– Я второй раз вижу, как ты с мужиком целуешься, Вань, – негромко сказала Оксана. – И второй раз почему‑то не противно. Научишь?
– Целоваться‑то? – выдохнул я, прекращая массаж. – Да легко!
Она улыбнулась – той самой улыбкой, с какой смотрела на Ивана Арнольдовича, оставшегося дожидаться отправления эшелона обратно, в Воронеж. Тёплой, почти нежной. И от этой улыбки мне вдруг будто стало легче.
– И меня! – подхватила Катя.
– И нас! – воскликнули Лида с Марусей.
– Тут придётся повозиться, конечно. А тебя, – я кивнул на Лиду, – только, если муж против не будет.
Коля, стоявший рядом и державший в руках второй флакон с физраствором, чтобы быстро заменить в системе, только хмыкнул. Кажется, он уже привык к тому, что его жена – медсестра, и что в госпитале она может и должна помогать не только ему одному. Ревновать, тем более на войне, и тем более к работе – непозволительная дурь. Жаль, не все понимают.
– Ты чего это, доктор? – прохрипел вдруг, суча ногами, боец. – Целоваться лезешь?
– Не дрейфь, браток, – кивнул я, выпрямляясь. – Ты не в моём вкусе. Не люблю я усатых. Колются они…
Смех всего нашего маленького отряда, всей нашей вновь созданной бригады, снова оказался лучшей наградой. Отсмеявшись, девчата записали на клочках бумаги краткие основы реанимационных мероприятий. Повторяли вслух, спорили о соотношении нажатий и вдохов, и я смотрел на них и думал: вот то, ради чего я здесь. Не только оперировать своими руками, но и учить. Передавать знания, которые спасут жизни сотням, тысячам, даже если меня самого завтра не станет. То, о чём говорили ещё с Михаилом Григорьевичем в Харькове, когда он меня так сильно удивил после истории с первым спасением непростого товарища Иванова.
Школа не была похожа на Перегоновскую. Ну так тут и не село под Уманью, а целый город, Тамбов. Все соседние здания, все корпуса были отведены под госпиталь. И всюду сновали люди: санитары с носилками, сёстры с кипами белья, врачи, командиры с планшетами. Работа кипела.