— Дёргает там внутре, — ещё тише пожаловался Степанчук.
— Дёргает — значит, есть, чему дёргать, — недовольно пробурчала Оксана, сидя, покачиваясь, на задке телеги, умудряясь как-то набирать в шприц новокаин. — Будешь ёрзать — доктор Николин тебе и остальные рёбры вырежет, стройный будешь, как вон тот тополь.
— Не надо все, — испуганно зашептал громила, глядя широко распахнутыми глазами на придорожные высокие деревья.
— А это доктору виднее, надо или нет! — оборвала его она. — Руку подними и рот закрой!
— Иван Николаевич, Божадзе культю опять растеребил! — донеслось от хвоста.
— Мать-то его, надо было связать джигита, — едва не плюнула Оксана. — Я обколола, сам сладишь дальше?
— Беги, справлюсь, — кивнул я ей, стягивая края первым швом. — А ты на тополя́ дальше гляди, а не на руки мне, я не девка, чтоб мне в руки смотреть, и не кассир, который получку выдает!
Степанчук резко отвернулся от раны, охнув и зашипев сквозь зубы. Смирнова вытянула из футляра ампулу с обезболивающим и убежала к девятой телеге. Откуда доносились крики на русском, грузинском, татарском и украинском. Здесь, на войне, люди быстро находили общий язык, даже если говорили на разных.
— Воздух! — истошно заорали сразу трое.
— Куда⁈ Под деревья гони, вперёд! Глубже в лес! — крикнул я первому вознице, слыша, что то же самое сзади рычал Зинченко.
Подводы ускорились, как только могли. Стоны раненых, прорывавшиеся сквозь стиснутые зубы и закушенные тряпки, пугали лошадей. Нас, честно говоря, тоже. Я давно забыл думать о том, почему с «тяжёлыми» забрали Петрова и Губермана, а меня оставили. Это война, тут приказы обсуждать не принято, значит, и думать на их счёт лишний раз смысла никакого тоже не было.
— Навались, братцы! — повысил голос я, собирая у влетевшей в кочку на обочине пятой телеги «ходячих». — Легче только, чтоб пупки не развязались! А то тут, в суматохе, не напутать бы — перевяжу не так, как было, а дома жёнки ругаться станут!
Со смехом, с каким-то злым куражом, едва ли не на руках мы пропихнули пятую дальше. И бросились к шестой, когда мерзкий звук падавшей с неба смерти резанул по ушам.
— Лошадей держать! Головами отвечаете! Какая сбежит или ногу поломает — вместо неё впрягу! — рык Зинченко перекрывал вой падавших бомб. До той поры, пока не начали слышаться взрывы. Близко, будто бы в паре километров, за этим хилым лесочком, что при всём желании укрыть нас мог только от тех бомбардировщиков, что летели на очень большой высоте.
Силуэты этих, чёрных и тревожных, были видны на синем, ярко синем небе. Видно было, кажется, как отделялись точечки бомб, складывались в пунктирную дугу и летели сюда, вниз, на грешную, многострадальную землю. К нам, таким же.
— Отбомбились, кажись, — выглядывая из-под ветвей и вслушиваясь в затихающий гул двигателей, проговорил Зинченко.
— Товарищ сержант! Атоянц не бьётся! — раздался крик справа, и я рванулся туда.
Пожилой армянин, недавно выбритый, походил на баклажан — багрово-лиловое лицо со вздувшимися венами на лбу, висках и шее, блестело от пота. У него оставался осколок над сердцем, который можно было бы удалить в тылу. Но никак не в дивизионном медсанбате. Он даже ходил, хоть и уставал быстро, как любой после большой кровопотери. А вот к бегу и толканию телег готов явно не был. Но взялся, как и все, наплевав на строгий наказ «ничего тяжелее ложки и хрена не поднимать!».
Я задрал веки, сперва одно, потом второе. Глаза с полопавшимися сосудами смотрели в разные стороны. Отодвинул губу. Стала ясна причина крови изо рта — он искусал себе и язык, и губы изнутри. Помогая своим, тем, кто не мог ни ходить, ни говорить. И тогда осколок сдвинулся в теле живого человека. И человек умер. Продолжая ещё некоторое время бежать, толкать, тянуть, до той поры, пока не получил ещё и инсульт от невыносимой, нестерпимой боли. Которую никому не показывал. Простой советский боец, русский воин. Сделал всё, что мог, и умер.
— Снимаем. Вон под теми деревьями похороним, — сказал я. Глядя в глаза тех, кто отказывался понимать смерть другого, друга, товарища, с которым только что вместе шли, а утром шутили и смеялись из-за пустого кипятку с каким-то сеном, подкрашенного хитрой Зиной марганцовкой, делили последний кусок хлеба с комбижиром. Который лежал сейчас страшный, с оскаленными окровавленными зубами и с глазами, смотревшими в разные стороны.
— Буки, — пробормотал Савченко. — Это буки. А в Армении у него, интересно, буки есть?
— Есть, — хмуро кивнув, протянул Райнис. — Там Греция рядом, у них точно всё есть, нам в школе говорили.
Украинец, латыш, белорус и русский подняли тело армянина и понесли к букам. Я не думал о том, есть ли они в Армении. Я думал о том, по какой цели отбомбились немцы.
— Подпишешь? — Зинченко протянул мне листок.
— Как надо? — только и спросил я.
— И. о. замначальника медсанбата, — велел он.
И семь букв, «Ио з-н МСБ», написанных химическим карандашом на листе плохой серой бумаги, подвели итог долгой, на полвека почти, жизни Армена Геворковича Атоянца, 1893 года рождения, рядового Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
— О чём думаешь? — помолчав, спросил майор.
— О трёх раненых, со второй, пятой и седьмой, — ответил я нехотя. — Ещё сутки такого перехода они не протянут. Далеко до железки?
— Вёрст с полсотни, — ответил он. — Только там, если карте верить, с деревьями плохо. Как на ладони будем.
Да, скорости в этом времени не те, конечно. Пятьдесят километров «скорая» в моём времени одолевала меньше, чем за полчаса. На ЛБС медленнее, конечно, но тоже не сравнить со скрипучей вереницей телег. Но там тоже избегали длинных прямиков по голому полю — вражьи дроны не спали, кажется, никогда.
— Да мы тут, в редколесье этом, тоже так себе спрятались, — вздохнул я.
— Это да. Ждём тридцать минут, если небо чистое будет — выходим. Доведи своим.
— Доведу.
Шума с неба больше не было. Колонна шла не быстро, но уверенно. Кто-то из бойцов пару раз пробовал даже песню затянуть, как в том чудесном фильме про войну: бесконечную, как степь. Но петь никто не хотел. Да и сам запевала, кажется, оба раза пытался только для того, чтобы разбавить тишину, перемежаемую скрипом колёс и фырканьем лошадей, чем-то, кроме угрюмого мата. На который уже не ругалась даже Оксана. С опаской поглядывая на истончавшиеся столбы чёрного дыма, уходившие к чистому голубому небу.
А потом мы спустились в низину. И увидели их.
Наша головная колонна, десять грузовиков с «тяжёлыми», штабными и имуществом. Всё, что от них осталось.
Воронки уже не дымились, и от развороченных взрывами кузовов почти не тянуло. Всё, чем можно было гореть, там уже выгорело дотла. И, судя по удушливо-сладковатому запаху, не только всё, но и все.
— Трое за мной! Николин тоже! Колонне — стоять здесь! — прохрипел Борис Наумович, срываясь первым на бег.
Мы с тремя парнями из его отдела поспешили следом. Вряд ли там будут живые, но проверить я был обязан. Памяти — ни старая, ни новая — не подсказали ни веса, ни характеристик авиабомб Великой Отечественной, но я навидался разрывов от крупных калибров и тяжелых дронов. Искать там живых было бессмысленно почти в ста процентах случаев. Такие пробивали блиндажи метров до трёх, наверное, хороня всё живое сразу. Или не сразу, но хороня с гарантией.
Есть такое определение, каким пользуются чаще всего криминалисты, судмедэксперты, патологоанатомы и полицейские. «Фрагменты тел». Сухая, скучная фраза, безликая череда буковок. На бумаге смотрится невзрачно и не страшно. На деле, в жизни — страшно очень. Неподготовленным — до обморока. Но тут и подготовленному было до инфаркта полшага.
Мы собрали всех и всё, что смогли найти в радиусе двадцати метров. И уже почти заканчивали, двигаясь по часовой стрелке, «закрывая» периметр, когда один странного вида холмик вдруг задёргался и поменял очертания. А потом из него, как из могилы, показалась человеческая фигура. В которой было очень мало человеческого, кроме контуров.