Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ну, под наркозом-то ещё и не то явиться может, — невесело усмехнулся военврач третьего ранга. Давно запретивший себе говорить и думать о подобном. Хотя всегда помнил светлые лики за дрожавшим огоньком лампадки. И мать, что молилась перед ними каждый вечер перед сном. И то, что случилось с отцом, мамой, большей частью друзей и знакомых потом.

Сознание возвращалось нехотя, через силу, рывками. Но первой пришла жажда, будто с вечера перепил, наелся солёного и закусил горячим песком. Потом звон в ушах, уже привычный, на одной высокой ноте, будто в голове сидел сумасшедший стоматолог с бормашиной и сверлил мозг. Последним вернулось ощущение тела. То, как гудели мышцы, было мерзко, но терпимо. Гораздо хуже было то, как плясали по шинели, которой меня кто-то заботливо укрыл, мои пальцы.

Открыл глаза, тут же сморщившись, когда еле различимый луч, один из первых предрассветных, резанул по зрачкам. Маньяк с бормашиной в голове прибавил оборотов.

Телега стояла под висевшими низко ветвями дуба. Ветра не было. Пахло конским и людским по́том и дымком. Сейчас бы потрескивание костерка услышать, шкворчание мяса над углями, а не это монотонное зудение в голове. И оказаться где-нибудь в другом месте и времени. Там, наверное, можно было бы и с трясущимися руками смириться, и с гудевшей башкой. Но другого времени не выдали.

Заметив, что я пошевелился и попробовал встать, подбежала Катя, с тем же ковшиком, с которым встречала, когда мы с Гаврилой, Палычем и Саней вернулись из леса. И таким же жестом протянула посуду мне. Я вытянул было руки, но сразу понял — так не пить, так только мыться. У неё показались слёзы в глазах, и от этого стало ещё поганее. Но ковш подала, наклонила, следя, чтобы вода не лилась ни в нос, ни на грудь. Вода была тёплой и пахла дымом. Никогда ничего вкуснее не пил.

Хотел утереть губы, но правой рукой едва сам себе глаз пальцем не выбил. Отдёрнул, скрипнув зубами. И вздрогнул второй раз, когда её носовой платок, пахший хозяйственным мылом и какой-то травой, прошёлся по лицу.

— Спасибо, Катя, — проговорил, вроде, негромко.

Она дёрнулась, прижимая палец к губам, распахнув глаза. Но страшно было не это. Страшнее было то, что голоса своего я не услышал. Вообще. Очень хорошо. Глухой хирург с трясущимися руками. Калека. Инвалид контуженный. Доброе, мать его, утро, Ванечка.

Горбатюк появился из ниоткуда и помог вылезти из телеги, придерживая меня за плечи, как стеклянного. За его спиной стояли Тимофеев и Загорский, и траурная скорбь на их лицах отличалась. У старшины она была жёсткой, как тогда, в лесу, при первой нашей встрече, когда щёлкнули затворы винтовок над могилой военфельдшера Смирнова. У военврача третьего ранга в ней сквозило поминальное, заупокойное уныние и едва ли не истерика. Его можно было понять — тот, на кого он едва переложил хотя бы часть своей ответственности, еле стоял на ногах, пытаясь сжать кулаки на штанинах галифе. Чтобы не было так заметно, как тряслись пальцы.

Степан Маркович, хмурый и злой, сперва прижал к губам палец, а потом показал кулак. «Молчи, дурак!» я понял без слов. И кивнул. Он вгляделся мне в глаза. И вряд ли обрадовался увиденному в них. Как и я.

Я знал, что такое контузия, знал, что этот тремор — штука слабопредсказуемая. У кого-то проходит через сутки, кто-то трясётся неделями, кто-то — всю оставшуюся жизнь. Можно и в кому уйти в любой момент. И угадать, в какую категорию попаду я, не мог, даже со всем своим знанием о медицине и устройстве мозга. Оставалось ждать. И надеяться, что пройдёт. Но, кажется, не тошнило, и это было хорошим признаком. Единственным, правда.

Вслед за Горбатюком шёл к краю полянки, на которую не имел представления, как попал. И где сейчас Перегоновка — тоже.

Вокруг шла своим чередом военная жизнь, знакомая мне по советским фильмам про партизан. На трёх костерках кипятили воду, между деревьями, невысоко, тянулись верёвки, на которых сохли бинты и косынки с привычными плохо застиранными кровавыми пятнами. Евсеич, чёрный от копоти, ругался с какой-то девкой, размахивая уздечкой. Возле девки, держась двумя руками за её подол, стоял чумазый мальчонка лет пяти. Лида Чарная и Маруся разносили вёдра с горячей, хотя, скорее, еле тёплой водой. Галина и оглядывавшаяся время от времени на меня Катя обтирали раненых. Деревенские помогали им, даже дети. Я видел, как улыбался, скрывая гримасу боли, боец, гладивший по льняной головёнке сидевшую рядом девочку. Ту самую, что протягивала мне куклу, чтобы я спас дядю командира. Я её по кукле и признал.

Повернулся и пошёл к телегам, стоявшим в ряд. Их было семь, а не пять — видимо, Евсеичу повезло раздобыть где-то сверх плана. Две стояли поодаль, с грузом лекарств и барахла, на котором, как выяснилось, везли и меня. Пять остальных стояли рядом, почти борт к борту, на самом краю поляны. Силуэты лошадей с какими-то мешками на мордах, угадывались в лесу за ними.

Горбатюк потянул за рукав, призывая идти за ним. Я помотал головой и руку отдёрнул, продолжая двигаться в сторону раненых. В сторону моей работы, моего долга, моей обязанности. И пошёл вдоль телег, глядя в лица, читая то, что было написано на них болью или надеждой. Надежды было меньше всего, но она была, и это придавало сил. Хоть немного.

На первой телеге здесь лежал майор Привалов. И его серое лицо с заострившимся будто бы носом говорило, что дело плохо. Осторожно, придерживая правую руку левой, положил ладонь ему на лоб. Слишком горячий, и на прикосновение не отреагировал, без сознания. Эх, дыхания не прослушать. Ладно, работаем с теми симптомами, которые очевидны. Отогнул край повязки на культе и увидел то, чего и ожидал: отёчные края шва, краснота, начинающееся нагноение. Швы, которые я наложил двое суток назад, разошлись кое-где.

Махнул рукой над головой. В спину ткнулся чей-то палец. Пал Палыч и Загорский уже стояли рядом, Оксана спешила от другой телеги.

Пальцами показал на рану, изобразил обработку и наложение швов. Получилось погано даже изобразить. Но Пётр Семёнович кивнул и начал раскладывать скатку военно-полевого хирургического набора, говоря, судя по губам, что-то Сироткину. Тот кивал. Это немое кино бесило почти так же, как собственные трясущиеся руки.

Я привлёк внимание Пал Палыча и показал руками, будто раскрываю вещмешок. Он вскинулся и рванул к дальним телегам, как молодой. И принёс то, о чём я просил, поняв без разговоров: упаковки и ампулы. Отобрал трофейный аспирин и улерон, остальное отодвинул в сторону. Показал, что последние надо истереть в порошок и пересыпать шов, когда Загорский закончит. Аспирин тоже растолочь, растворить в воде и выпоить, три таблетки. Глядя на то, как прыгали три растопыренных пальца, Сироткин только сглотнул, дёрнув острым кадыком над воротником гимнастёрки, и кивнул. Он делал то, что я говорил, и руки его не тряслись. А я смотрел на свои пальцы, которые не могли сейчас не то, что зажим или иглодержатель, а даже кружку удержать. И от этого очень хотелось орать матом или ударить кулаком по телеге. Но кулак тоже не сжимался, а на сене лежали раненые, которым тряска, как и истерика врача, облегчения не принесла бы. И пошёл дальше.

На следующей телеге лежала Света Горелик и две незнакомых девушки, судя по одежде — деревенские. Карие глаза старшего радиста смотрели на меня сквозь треснутое стёклышко очков с каким-то новым, незнакомым выражением, с благоговением, что ли. От этого стало неловко. Но орать матом и колотиться о деревья почти расхотелось.

Указал, кивнув, на ногу. Она чуть задумалась. Ущипнула себя за запястье и покачала головой в отрицании. А потом потянула за рукав. Отлично, не дёргает, но тянет. Это нормально. Почесал кисть левой руки, стараясь не промахнуться мимо неё правой, и посмотрел выжидающе. Она закивала. Чешется. Это ещё лучше, чешется — значит, заживает. Кивнул, надеясь, что это выглядело ободряюще, и показал большой палец.

29
{"b":"972363","o":1}