– Больных – на фронт? – уточнил я на всякий случай, больше для того, чтобы переключить его с мыслей о тех, кто бежал от войны, бросая за спиной боевых товарищей.
– Ага, – подтвердил Коля. – Причём, Вань, контуженных шлют. Тех, кто в любой момент может отключиться, упасть, в падучей забиться. Это ж не просто подлог, это форменное убийство. Или саботаж, если с другой стороны глянуть. Я того Бойко видал краем глаза. Он на идейного и верного ленинца похож, как я – на балерину. И кажется мне, Ваня, что пахнет это всё очень погано. И кончится так же.
Я хмуро глянул на него. Нет, при определённой доле фантазии если не на балерину, то на балеруна… балерона… артиста балета, короче, он чем‑то, может, и походил. Прямая спина, сухая, жилистая фигура, жесткая дисциплина и готовность пахать до последнего. Но в целом он явно был прав. История выходила паскудая.
– Деньги от раненых? – спросил я, даже не зная, хотел ли услышать ответ.
– И от раненых, и от родни. Деньги, золото, расписки. Суммы, говорят, разные. За «белый билет» домой – одна такса, за возвращение в строй – другая. Но это я пока только так, краем уха, без деталей…
– На‑ка вот, чайку глотни… А то полыхнёшь того и гляди не ко времени, – я протянул ему кружку. – Хреновая история, Коля. И органам, когда придут, тут мотать‑не перемотать…
– Сажать‑не пересажать тут, Вань! А я бы тех, кто берёт деньгу за то, чтоб дать человеку второй шанс сдохнуть, вообще расстреливал бы без суда!..
Он едва не расплескал давно остывший чай. И я был с разведчиком согласен полностью.
На учёбе мы читали о военных хирургах и врачах Второй Мировой, проникаясь тогда почти детским недоверчивым изумлением. Люди, не имея нормальной, привычной для нас материальной базы, лекарств, аппаратов, инструмента, как‑то умудрялись возвращать в строй, а значит – в жизнь! – сотни, тысячи людей! Я потом читал мемуары многих из них, которые нашёл в институтской библиотеке. И слов для определения тем эмоциям подобрать не мог. Это не восторг – слишком много крови и смертей, чтоб восторгаться. Не изумление – слишком воздушное для хирурга слово. Не недоверие – вот же цифры. Наверное, ближе всего было какое‑то святое восхищение подвигом тех людей. Тогда, студентом, я испытывал, скорее всего, что‑то похожее. И, что удивительно, сохранил это чувство, побывав на других войнах потом. Поняв, что по‑другому нельзя поступать врачу на войне. Ты здесь – такой же инструмент и такое же оружие. И ты либо работаешь – либо мёртв.
…Я стоял тогда на Красной Площади. Точнее, не доходя до неё, поднимаясь от реки, по которой курсировали туристические суда и речные трамвайчики. На одном из таких и приехал. Это был один из первых отпусков. И я запомнил его навсегда.
Приехал ночью, доехал на такси с молчаливым таксистом до пустой квартиры. Почти сутки мёртвого сна, без тревог и подъёмов. Странно. Отвык. А потом я проснулся, помылся, побрился… и поехал к Кремлю. Сам не знаю, почему. И понял, что отвык не только от сна без взрывов и стрельбы.
Люди. Живые, здоровые, мирные люди. Мужчины в летнем. Женщины и девушки в лёгком. Дети…Там детей не было… И они ходят, гуляют, разговаривают, катаются в метро, как будто всё как всегда, как будто там ничего нет. Пьют кофе в кофейнях, говорят по телефонам, растягивая по‑московски гласные. И почти на каждом – недовольное лицо, на мужиках, бабах, детях даже. Будто им чего‑то недодали, не хватило, или они ждали обмана или подставы с минуты на минуту от любого встречного. Там таких лиц не было.
Решив проветриться, поехал на речном трамвайчике. Случайно сев в какой‑то козырной, с английскими синими буквами на борту. Поразился ценам, но главное –людям. Тут меньше было тех, кто ждал подставы, но почти у каждого отражался неявный, скрытый от себя самих страх. Такой, какой я научился различать там . На улицах и под землёй – вечно недовольные, на воде и в дорогих авто – напуганные.
Я вышел и пошёл к сердцу Родины. Не знаю, зачем. Ноги сами понесли, сердце потянуло или что‑то ещё, искавшее ответ на вопрос, который я, военный врач, боялся себе задать. И на подъёме, когда слева уже виднелись привычные и родные Куранты, услышал крик:
– Док! Док! Мам, это он, это Николин, точно! Мам, стой тут, я ща!..
Он бежал навстречу неловко. Правая нога, которая заканчивалась пластиковой петлей, скользила по брусчатке. Но он бежал, крича:
– Я ж вас сразу узнал! Тогда, в ******ке, вы в операционную зашли с таким же лицом! А я лежу, наркоз не работает, главный говорит – кто такой? Ему в ответ – Ярик! А он такой: «Ярик – не варик!». А вы пришли – и плечом его в сторону… А я вот мамку в Москву привёз, она Мавзолея в жизни не видала!
И я вспомнил. Там было похожее ранение, как у Светы Горелик, как у Сани Хватова, омского богатыря – разбитая пулей бедренная кость. Только пуля была специальная, и стрелок был непростой, ребята‑спецы говорили про таких. Они совершенно точно могли «задвухсотить», но только ранили. Так, чтобы вытянуть из укрытий других. Которые своих не бросали. Этого довезли. Но ногу ему спасти я не смог.
Пожилая женщина в дешёвой болоньевой куртке и платье под ней догоняла парня, что тряс мне руку. И догнала. И сказала:
– Дай Бог тебе, доктор Николин. Дай тебе Бог, сынок! Спас его. Меня спас…
А я не смог там, под Курантами, в окружении каких‑то случайных людей, сказать ничего, кроме:
– Это моя работа.
И сейчас это воспоминание резануло так же остро, как скорбные голоса ангелов в той песне о сироте. И от того, что понимание «своей работы» было очень разным на любой войне, стало горячо внутри. И Коля отшатнулся внезапно, едва не расплескав остатки чаю.
Значит, Муртазин. Тот самый «полнотелый кирпич», который утром трясся перед Митряшовым, а потом шёл по коридору, надувая щёки. И Бойко – хирург, которого я ещё не видел, но о котором слышал от Серафимы: она говорила, что он толковый специалист, но какой‑то скользкий. «Скользкий, как мокрый кафель», – сказала она тогда, и я запомнил это неожиданное определение. Теперь оно заиграло новыми красками.
– Насколько всё плохо? – спросил я. – Если тут, в Тамбове, принимали и меняли категории, отправляли, а долечивали в тылу те, кто в теме, то это не просто так. Таких нам за хобот, пожалуй, и не взять.
– Вот и я про то же, – подхватился Коля, глядя на меня с тревогой. – Тыловики, Вань, они ж как крысы: если одна завелась, значит, где‑то рядом целое гнездо. Но в любом случае – пахнет это всё первостатейным дерьмом.
– Ладно, – сказал я, закинув голову и пробуя размять шею. Ярик и его мама стояли перед глазами, как… ну да, как на Красной Площади. – Надо подсобрать факты. Тихо, очень тихо. Фамилии, даты отбытия в тыловые госпитали, в какие именно – в один или в разные. Но так, чтоб ни единую падлу не всполошить до срока. Понимаешь?
– А то. Подождём, пока вся колонна на мост выйдет. И тогда – ка‑а‑а‑ак!.. –оскалился он.
– Это да. Но потом. Не сразу. И я ещё раз повторю: не лезь лишку на глаза. Дело расстрельное явно, там даже рядом мелькать – примета плохая, –я отхлебнул чаю из той же кружки, через зубы, отсеивая чаинки.
– Это ты верно говоришь, – согласился он. – Только есть ещё кое‑что. Ты про аптеку спрашивал.
И я втянул чаю снова. Уже с чаинками.
– Завскладом тут Гущин, Василий Палыч. Мужик за полста, сутулый, с руками, как клещи. И наколки у него на обеих. Человек лагеря прошёл, причём не один, не два. Как попал на материально‑ответственную должность, да ещё связанную с этими вашими сильнодействующими – ума не приложу. Но факт: сидит, заведует, ключи у него, печать, все дела,
– И что? – спросил я, пережёвывая горькие чаинки.
– Я когда начал его аккуратно спрашивать, мол, что‑то обезбола‑то в обрез, куда расход – он сперва отшучивался. А потом, когда я ещё пару раз зашёл – проявился. Явно так, не сотрёшь.
– Угрожал?
– «Ходи бойся, боец, оглядывайся. И за семьёй следи». Прямым текстом. Я ему: «Ты что, падла, моей семье угрожаешь?» А он оскалился, а зубы‑то врезные, стальные, и говорит: «Я не угрожаю, я предупреждаю. А ты, санитар, не лезь в чужие дела, целее будешь. И жена твоя, и дитё ваше, которое она носит».