– Почему⁈ – выпалила она. – Он же здоровый! Он сам сказал! У него справка есть!
– Потому что у товарища Салина – болезнь Боткина, – ответил я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. – Печень у него не в порядке. Ты сама посмотри на него внимательно: кожа, белки глаз. Замечала?
Она задумалась. Потом медленно, нехотя кивнула.
– Замечала… но думала, что это загар. Он же много за рулём, у автомобиля, всегда под Солнцем…
– У водителей, Света, загар другой, на левой руке от плеча, если они в майках. Потому что локоть из кабины высовывают, форсят. А это не загар, это билирубин, желчный пигмент, который здоровая печень выводит, а больная – нет. И если мы перельём его кровь раненому, мы сами заразим его желтухой. Или болезнью Боткина, это одно и то же.
Она молчала, старательно обдумывая услышанное. Я прямо чувствовал, как в её голове борются два желания: помочь раненому и не навредить. И второе, кажется, побеждало. Думал и сам Салин, не успевший оскорбиться недоверием начальства.
– А что, правда можно заразиться через переливание крови? – спросил он тихо. – Я думал, кровь – она… ну, чистая. Если человек здоров.
– Если здоров – заразиться нельзя, потому что нечем. А если болен, то можно, Сергей, ещё как можно. Поэтому же мы проводим дезинфекцию, поэтому автоклавируем или кипятим инструменты, отправляем бельё на дезстанцию – для уничтожения болезнетворных микробов, бактерий и вирусов. И поэтому не будем переливать никому заражённую ими кровь. Наша задача – вернуть раненого в строй живым и здоровым. Без лишних болезней. Понимаете?
– Понимаю, – ответила Света, а Салин только кивнул. Военфельдшер вдруг вскинулась: – А остальные? Это же надо всех тогда проверить? У меня глаз намётанный, я всех знаю! Если у кого желтуха была – я вспомню!
– Вот и отлично, проверь обязательно. И если про кого что узнаешь или вспомнишь – смело вычёркивай, я подпишу. Медицинские карты у личного состава госпиталя есть?
– Есть, конечно.
– Посмотри там пометки о туберкулёзе и сифилисе. Они же как‑то особо отмечаются?
– Да, – удивлённо кивнула она. – Красным карандашом, в уголке там…
– Вот и проверь. Если у кого‑то есть такие отметки – тоже вычёркивай. Лучше перестраховаться сейчас, чем потом лечить раненого от того, что мы ему сами подарили. Особенно если сифилис. Так себе подарок, как считаешь?
На шутку, даже подкреплённую для наглядности улыбкой, Света не среагировала, зато понимающе хмыкнул водитель.
– А откуда вы…
– В журнале писали, давно, до войны ещё, – отмахнулся я с показной лёгкостью, как от чего‑то совершенно незначительного. А сам мысленно дал себе подзатыльник: опять забыл, что здесь не знают о многих, если не всех, гемотрансфузионных инфекциях, о том, что передаётся с кровью. Что до открытия гепатитов B и C, и остальных, ещё десятилетия. Что в этом святом времени, как ни странно так говорить о сороковых годах, СПИДа нет, ВИЧ не открыт, как нет и всяких жутких тропических вирусов, не говоря уж о памятной «короне», которая так перепугала мой мир. Но мне‑то это известно, и я обязан использовать эти знания.
– Поняла! – Света вытянулась, как на параде, и я вдруг подумал, что эта тощая, въедливая девчонка, которая ещё вчера бесстрашно спорила со мной, сегодня стала моим союзником. И это было хорошо и вовремя. – Сделаю, Иван Николаевич!
Она вылетела из ординаторской с той же скоростью, с какой влетела, водитель вышел немногим медленнее. А я вернулся к проклятым бумагам.
Потом в коридоре меня поймал Муртазин. Он шёл ко мне навстречу неторопливо, с видом очень ответственного человека, который собирается сказать что‑то важное, но не знает, с чего начать.
– Иван Николаевич, – его голос звучал непривычно мягко. – Я хотел бы принести извинения. За ту… накладку с товарищем Яковлевым. Сами понимаете, бдительность, военное время, сигналы…
– Понимаю, товарищ старший политрук, – ответил я, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально.
Слушать и наблюдать за тем, как полнотелый кирпич извиняется, кажется, было одинаково непривычно и для меня, и для него самого.
– Как прошла беседа с товарищем майором? Надеюсь, всё… конструктивно?
Ну вот, недолго музыка играла. Шёл извиняться, но с непривычки снова начал «пробивать». Ну да, ну да – кто на что учился…
– Вполне, – кивнул я, сохраняя лицо строгим, без эмоций. – Мы с Семён Трофимычем нашли общих знакомых. От одного из них он даже передал мне письмо. Привет с фронта, так сказать.
Смотреть за тем, как снова светлеет окраска кирпичной стены, меняя красный на серо‑желтоватый, по‑прежнему было интересно, пусть и чисто с медицинской точки зрения. Наверное, этому тоже печоночку посмотреть‑пощупать не помешало бы. Новости о том, что у странного врача завелись общие знакомые с таким товарищем, явно выбили военкома из колеи и заставили спешно менять стратегию беседы и поведения. А я таких людей знал, им стратегию поменять – как ледоколу курс, быстро никак не получится.
– Что ж, – проговорил он, откашлявшись. – Очень рад, что недоразумение разрешилось. Желаю вам дальнейших успехов, Иван Николаевич. Если что‑то понадобится – обращайтесь, всегда рад помочь.
– Понадобится, – решил я ковать, пока горячо. – Окажите содействие Свете… товарищу Костаковой по сбору данных, помогите найти сведения о перенесённых заболеваниях. Медицинские карточки у многих новые, взамен утраченных, там не всё есть. Если по вашей линии удастся найти, кто чем болел – большое дело сделаем. Вместе, сообща.
Он пожал мне руку и направился к своему кабинету, и уже не так важно‑вальяжно, по‑партийному, как раньше, а значительно быстрее. А я смотрел ему вслед и думал о том, что мне вот только этого и не доставало. Едва Николин начал обретать хоть какой‑то статус, взамен прежнего, странного и подозрительного студента‑самородка, как тут же всплыли эти «вопросики» со снабжением и препаратами, с пристальным вниманием со всех сторон. Но, с другой стороны, чего я хотел? Чем выше пост, тем больше ответственности. Хорошо, что я её не боялся никогда. И данное ранее обещание организовать и описать систему работы сортировочного эвакуационного госпиталя я выполню точно.
Вечером к нам пришли артисты.
Я как раз закончил обход после очередной операции и собирался идти в ординаторскую, когда услышал звуки, сперва неуверенные, потом всё более стройные: скрипка, виолончель, гитара, кажется. И детские голоса.
В бывшем актовом зале, перегороженном ширмами на палаты, собрались все, кто мог ходить. Раненые сидели на койках, на стульях, на лавках и подоконниках. Санитары, сёстры, фельдшера и врачи стояли вдоль стен. Послушать пришли даже на костылях. Из коридора неслись настойчивые требования не орать и не хлопать, как в прошлый раз, чтоб слышно было тем, кто лежит за стенкой.
Выступали воспитанники детского дома, мальчики и девочки в чистых, но явно не новых одинаковых костюмчиках. У старших были красные галстуки, повязанные поверх воротничков. Рядом с ними расположился маленький оркестр, квартет из девушек с инструментами: да, действительно, две скрипки, виолончель и гитара. Всем этим руководила худая, высокая женщина с лицом желчным, но крайне одухотворённым, по которому было ясно: она из тех, кто живёт музыкой и ничего, кроме музыки, вокруг не замечает.
Дети запели. Сперва шли русские народные, на которых раненые и персонал начали, забыв о требованиях лежачих, прихлопывать и притопывать. Девочки достали платочки, мальчики – ложки из‑за пояса. Это было не похоже ни на один концерт из виденных мной раньше, ни на один смотр самодеятельности. Но это было так отчаянно искренне… Эти большие чистые глаза, которые они жмурили или отводили в стороны, видя взрослых с повязками на которых проступала кровь и пятна йода, тех, у кого не было глаза, руки или ноги. Но то, что эти маленькие артисты пели от всей души, от сердца, чувствовал даже я, к людям остро эмоциональным себя сроду не относивший.