Если побежишь кому-то рассказывать — провал. Рассказывать мне некому, хоть что-то хорошее.
Я положил нож, взял бокал. Купец всегда думает о своём кармане. Я поднял глаза на Гроция. Тот всё ещё смотрел в сторону ван Лоона, ожидая ответа.
— Насколько это вообще выгодно? — спросил я.
Гроций повернулся ко мне. В его взгляде мелькнуло что-то — удивление или интерес.
— Пока рано об этом говорить. Идея сырая, надо всё взвесить. Позже обсудим.
Он взял бокал, отпил и повернулся к ван Лоону:
— Что там с английским сукном? Я слышал, пошлины опять подняли.
Разговор потёк, словно вода, которая нашла новое русло. Мейер заговорил о текстиле, Кокк обронил что-то про амстердамские склады. Я слушал, кивал, вставлял реплики. Всё снова было как прежде, даже моя паранойя.
Письма от Катарины приходили редко. Раз в месяц, иногда реже. Она писала коротко, всего несколько строк о погоде, о том, что в Амстердаме всё тихо, что она ходила к тётушке. В последнем письме было всего три фразы: «Здесь идут дожди. Скучаю. Надеюсь, у тебя всё в порядке». Подпись — «К».
Я перечитывал эти письма по ночам, всматривался в каждую букву, пытаясь найти между строк то, что она не могла написать. Она не верила письмам, считала, что бумага не передаёт того, что чувствует человек. Можно написать «скучаю», и это будет правда, но тот, кто прочитает, увидит только слово, а не тяжесть в груди, не пустоту в комнате. Я понимал её. И всё равно скучал. Скучал так, что иногда ловил себя на том, что смотрю на дверь, будто она может войти. Что вспоминаю запах её волос. Что просыпаюсь ночью и тяну руку на пустую половину кровати. Я лежал в темноте и твердил себе — сейчас я не могу себе этого позволить.
Дела в почтовой конторе шли по накатанной колее. Жак по-прежнему был болтлив и излишне любопытен, но знал своё дело. Новые шляпы он больше не покупал. Он слишком внимательно слушал, когда я при нём говорил с оружейниками о ценах на медь. Не то чтобы он подслушивал. Он просто стоял у стеллажа, перебирал накладные, и его плечи чуть заметно поворачивались в мою сторону. Всё это было как игра в покер, где противник не знает, что ты видишь весь расклад.
Я подбрасывал ему мелочь. То, что не имело значения, но звучало весомо. Что французы скупают селитру через третьи руки. Что испанцы задерживают обозы с медью, и наши конкуренты срывают поставки, а мы нашли объездной путь через Кёльн. Что в Амстердаме кто-то скупает акции Ост-Индийской компании, готовясь к росту. Всё это была информация, которая не могла повредить. Жак и Дюваль были довольны и не доставляли мне никакого беспокойства.
Потом пришли дожди и словно перекроили город заново. Мостовая блестела, лужи стояли по колено, и вода стекала по крышам, не переставая. Жара наконец отпустила, и дышать стало легче.
Очередной ужин у ван Лоона протекал в обычной манере. Только на этот раз атмосфера была несколько иной. Свечи уже нагорели, но их никто не менял, и свет стал мягче, теплее. Вино разлили по третьему кругу. В полумраке оно казалось почти чёрным. Все словно сбросили свои маски.
— …а он ему и говорит: «Ваше сиятельство, ежели вы не умеете считать, нанимайте приказчика», — Хазебрук откинулся на спинку стула, довольно усмехаясь. — Ну, тот, конечно, побелел.
Мейер засмеялся, коротко и хрипло. Кокк только покачал головой, но без осуждения. Гроций слушал краем уха, поглядывая на камин.
Я сидел, прихлёбывал вино, чувствовал, как тепло разливается по телу, а с ним — какая-то давно забытая легкость. Никто не смотрел на меня дольше, чем нужно. Никто не взвешивал слова, прежде чем их произнести.
Ван Лоон дремал в кресле у стены. Иногда он открывал глаза, бормотал что-то себе под нос, и все замолкали на секунду, ждали, но он только вздыхал и снова прикрывал веки.
— Стареет, — тихо сказал Мейер, кивнув в его сторону.
— Стареет, — согласился Кокк. — А мы с тобой молодеем?
Хазебрук фыркнул. Мейер бросил в него салфеткой. Я поймал её на лету, положил на стол.
— Скажи лучше, — Хазебрук повернулся ко мне, — как ты додумался до этого? До твоей почты. Это же ведь сложно — люди, птицы.
— С птицами проще, — ответил я, — у них внутри компас. А про почту я еще во Франции услышал. У Габсбургов есть такие Турн-и-Таксис, короли почты. Только у них курьеры на лошадях и станции. Вот я и подумал — к чёрту курьеров, птицы дешевле и быстрее. Правда, посылку или документ с печатью птицей не переслать. Но к чёрту посылки и документы. Мы занимаемся вестями и новостями. Это наша специализация.
Кокк поднял бокал, изобразил тост:
— За вашу почту. Чтобы письма доходили быстрее, чем вести о войне.
— И чтобы войны было поменьше, — добавил Гроций.
— И это тоже, — кивнул Кокк.
Мы выпили. Дождь за окном пошёл сильнее, забарабанил по ставням, но здесь, в гостиной, было тепло и сухо. Поленья в камине прогорели почти дотла, угли светились ровным, уютным жаром.
Мейер зевнул, потянулся.
— Ну что, по домам? — спросил он без особой надежды.
— Посидим ещё, — сказал Гроций. — Дождь. Куда спешить.
— Твоя правда, — Мейер откинулся на спинку, сложил руки на животе. — Спешить некуда.
Я вернулся домой, когда дождь уже кончился. Лужи ещё блестели, но небо над крышами очистилось, и кое-где проглядывали звёзды. В доме было тихо и прохладно, сырость просочилась внутрь, осела на стёклах, на подоконнике, на холодной ручке двери. Я не стал зажигать свечу. Сел у окна, откинулся на спинку стула, вытянул ноги. За окном ветер шевелил ветки, с них срывались редкие капли и шлёпались в лужи.
Я знал этих людей полгода. И ни разу не слышал, чтобы они говорили о политике вслух. Они обсуждали цены, дороги, пошлины, задержки платежей, качество меди и сукна. Всё, что относилось к делу. Ничего, что касалось политики.
Сегодня они заговорили иначе. С испанцами можно было бы договориться напрямую, если бы не Оранские. Это произнес Кокк. Не шёпотом, не оглядываясь, просто сказал, как говорят о фрахте или о пошлинах. И Мейер кивнул. И Хазебрук не подал виду, что услышал что-то необычное.
Я сидел за их столом, пил вино и слушал. И только сейчас, в темноте своего дома, я понял — это не они изменились. Это я перестал быть для них угрозой. Полгода они приглядывались, проверяли, взвешивали. И сегодня демонстративно убрали дистанцию. Заговорили при мне так, как говорят при своих. Я не знал, радоваться этому или бояться.
Я сидел в темноте, смотрел, как луна выползает из-за облаков и белый свет ложится на пол. Вода с крыши больше не капала. Стало совсем тихо. Я лёг на кровать, закрыл глаза. И подумал — полгода это много или мало, чтобы стать своим? И что теперь с этим делать?
Та неделя в июле выдалась на редкость ясной. Дожди, что мучили город всю первую половину месяца, наконец ушли, оставив после себя вымытые улицы, мокрую листву и воздух, которым хотелось дышать полной грудью. Ветер с Мааса тянул прохладой, но не промозглой, а лёгкой, почти прозрачной. Жара не вернулась — только солнце, чистое и нежаркое, и тени, что ложились на мостовую чёткими, спокойными линиями.
Я сидел в конторе, разбирал накладные, когда дверь открылась без стука. Ван Лоон вошёл первым, и я сразу заметил, что он в хорошем расположении духа. Лицо его, обычно спокойное и чуть отстранённое, сегодня было открытым, даже приветливым. За ним, чуть придерживая дверь, стоял Хазебрук — как всегда молчаливый, но без своей привычной лёгкой усмешки, скорее сосредоточенный.
Я встал.
— Господин ван Лоон, — произнес я. — Не ожидал вас увидеть.
— А я вот решил прогуляться, — ответил он. — Погода хорошая, сидеть дома не хочется. И с вами хочу поговорить. Есть одно дело.
Он сказал это просто, без тени напряжения, и я почувствовал, что тревога, которая обычно включалась у меня в таких случаях, на этот раз не спешит.
— Да, конечно. Что за дело? — спросил я.
— Не здесь, — он махнул рукой в сторону окна. — Давайте пройдемся по набережной. Подышим воздухом.