— А вам?
Он не ответил сразу.
— А мне, — произнес он наконец, — она нужна в дни, когда проклятие поднимается слишком высоко.
Я нахмурилась.
— Я не понимаю.
— И не должны были.
Он встал.
Подошел к окну.
Спиной ко мне.
— Когда вспышки становятся сильнее, проклятие меняет не только силу под кожей. Иногда оно выходит выше. На лицо. На глаза. На голос. На то, что любой человек считает последней границей между собой и чудовищем.
Мне стало холодно, хотя у камина было тепло.
Я медленно поднялась тоже.
— То есть вы скрываете лицо не потому, что боитесь их реакции.
— Нет.
— А потому, что в какие-то моменты сами перестаете узнавать себя.
Он не обернулся.
Но плечи на секунду стали жестче.
— Да.
Сказано было едва слышно.
Почти шепотом.
И от этого сильнее.
Я подошла ближе.
Не вплотную. Уже научилась понимать, где заканчивается осторожность и начинается глупость. Но все же ближе.
— Поэтому первая жена писала, что вы прячете лицо не от мира, — сказала я тихо. — А от собственной боли.
Теперь он резко повернул голову.
— В дневнике была эта фраза?
— Нет. Но смысл был именно такой.
Он смотрел на меня очень долго.
И во взгляде было все сразу: настороженность, усталость, недоверие, почти злость на то, что я снова вижу слишком много.
— Вы читаете между строк хуже любого дознавателя, — сказал он.
— Спасибо. Предпочитаю считать это комплиментом.
— Это не он.
— Тем ценнее.
На этот раз его взгляд задержался на моей щеке — там, где жар от взрыва все-таки оставил тонкую розовую полосу.
— Ожог болит? — спросил он неожиданно.
Я машинально коснулась щеки.
— Терпимо.
— Рина обработает.
— А вы, конечно, сделаете вид, что с вами все опять прекрасно.
— Мне не нужен уход.
— А мне, значит, нужен?
— Да.
— Почему?
Он посмотрел на меня так, будто ответ очевиден.
— Потому что вас хотят убить.
Я сделала еще полшага.
— А вас — нет?
— Меня хотят использовать. Это другое.
— Звучит не лучше.
— Привычнее.
Ненавижу это слово, подумала я.
Привычнее.
Сколько раз он уже проглотил боль, опасность, предательство, потому что они для него «привычнее»? Сколько раз сидел запертым в своей комнате, пока стены принимали на себя то, что не должен был выдерживать живой человек?
Я протянула руку.
Не думая слишком долго. Иначе бы остановила себя.
Коснулась пальцами края его воротника.
Он замер.
Не отстранился.
Просто застыл — весь, целиком, словно внутри него одновременно напряглись боль, память и инстинкт.
— Что вы делаете? — спросил он глухо.
— Смотрю.
— На что?
— На то, что вы не хотите показывать.
Он мог остановить меня одним движением.
Легко.
Я знала это.
И он знал, что я знаю.
Но не остановил.
Я очень медленно отвела ткань чуть в сторону.
Под воротником, выше ключицы, там, где обычно уже начиналась тень от шеи, кожа была не просто пересечена огненными линиями. Там проступали едва заметные участки другой фактуры — словно под человеческой кожей проступала темная, металлически поблескивающая структура. Не совсем чешуя. Не совсем ожог. Нечто промежуточное. Красивое до дрожи. И пугающее именно этой красотой.
Я задержала дыхание.
— Это больно? — спросила совсем тихо.
Он усмехнулся очень коротко.
— Вы все еще задаете вопросы, на которые уже знаете ответ.
— Я хочу услышать его от вас.
— Да, — сказал он. — Больно.
Я подняла взгляд.
Его глаза были совсем близко.
Темные, с глубоким, почти тлеющим светом внутри.
Не чудовищные.
Не человеческие.
Просто его.
И это, наверное, было самым опасным осознанием.
Потому что если бы он был только чудовищем, все было бы проще.
Если бы только холодным лордом с проклятием — тоже.
Но он был живым. Упрямым. Измученным. Невыносимым. И рядом с этим уже становилось слишком трудно держать прежнюю дистанцию.
Я отпустила ткань.
— Значит, маска вам нужна в те дни, когда это идет выше, — сказала я, скорее собирая мысли, чем действительно нуждаясь в подтверждении.
— Да.
— И поэтому вы не хотите, чтобы я видела вас во время сильных вспышек.
— Да.
— Потому что боитесь меня напугать?
Он покачал головой.
— Нет.
— Тогда почему?
Он ответил не сразу.
Секунда. Две. Три.
Потом произнес:
— Потому что, если вы увидите это целиком, вам будет труднее не начать меня жалеть.