Все это попытка сбежать от действительности. Но она приносит утешение, и мне ее не хватает, когда я тоскую по Минни или по маме. Хоть бы призраки их мне являлись — все лучше, чем просто воспоминания, а кроме воспоминаний, у меня ничего не осталось. Но положение вещей надо признавать, иначе сойдешь с ума. На самом деле там ничего нет.
— Ты меня слушаешь?
Отец все еще вещает про тот странный ужин. Меня охватывает чувство вины, я вслушиваюсь — и понимаю, что история-то знакомая. Я ее знаю с детства, еще с тех пор, когда мама была жива. Я говорю:
— Извини. Начни сначала. Извини, папа.
Отец вдруг грустнеет, история явно сентиментальная.
— Просто я вспомнил ее сегодня утром. Шел сюда и увидел, что рынок уже украшают к Рождеству.
— Так, и…
— Ты была с приятелем. Тебе было лет одиннадцать, Лоику — всего семь. Канун Рождества. В тот вечер я наконец понял, что такое педофильская элита, помнишь?
— Да, папа. Я и не забывала.
— Ну вот, нас с твоей мамой, и Лоиком тоже, пригласили к друзьям на ужин, на рождественский ужин. И мы там выпивали. Я пил “Бейлис”.
— Ври больше.
— А хозяин, Колин Джоунз, — помнишь его, они жили в Деворане?
Я киваю — теперь я немного заинтригована:
— Да, Колин и Уэнди, приятная пара, они владели небольшим магазинчиком. У них был мальчишка, Энди. По-моему, это из-за него я увлеклась скалолазанием.
— Точно. Они самые. Так вот… так вот, значит, Колин сказал мне, что я окончательно рехнулся, а я к тому времени уже был хорошо под градусом, и… — у отца виноватый вид, — тут на меня как накатило! Я, весь красный, тыкал в Колина пальцем и орал: “Вы хуже вампиров-педофилов, зомбанутые вы бараны”, дети перепугались, Лоик — ты знаешь, какой он чувствительный, — расплакался, я носился по гостиной, и мама твоя тоже плакала, меня потащили в машину, но Лоик отказался садиться со мной, так что они с мамой уехали, а мне пришлось возвращаться домой в одиночестве, и всю дорогу, всю дорогу я прошагал, — отец подмигивает, — наряженный Христом. Твоя мама утром купила мне костюм Христа — набедренная повязка и терновый венец, — я надел его и совершенно забыл об этом…
Я больше не могу сдерживаться и покатываюсь со смеху. Смех радостный, искренний. Я давлюсь словами:
— О господи боже, папа. И ты, одетый Христом, кричал: “Вы хуже вампиров-педофилов, зомбанутые вы бараны”?
У отца подавленный вид.
— Да. И гордиться мне нечем.
Хватит гоготать — отцу явно неловко. Но я не могу уняться и поэтому иду к бару, чтобы купить ему еще пинту “Тиннерза”.
Выуживая деньги, я думаю, что отец точно заслужил эту пинту. Мне за всю неделю не доводилось так смеяться. Мы всегда смеялись всей семьей, когда мы еще были семьей. Никогда не скандалили, как Тьяки, никто не чувствовал себя ни изгоем, ни явно нелюбимым — как Грейс. Эта девочка очень любила мать и к тому же очень похожа на мать. Но почему тогда она ссорилась с матерью, которая была так привязана к ней, водила ее на залив, чтобы поесть там сэндвичи? Почему Грейс спросила маму, любит ли та ее так же, как Соломона? Что может заставить ребенка чувствовать себя чужим в своей собственной семье?
И тут меня осеняет. Сколько Грейс? Десять лет. А сколько продлился брак Тьяков, прежде чем Натали умерла?
Десять лет.
Возможно ли такое?
Действительно ли Малколм отец девочки? На него она не похожа, а вот на мать — очень. Но такое, опять же, случается, и он явно любит ее…
Я несу пиво отцу, но я уже всецело во власти загадки. Я погружаюсь в нее все глубже, и мне кажется, что я тону в печально-обольстительных тайнах старинного Балду и Тьяков, но мне все равно. Наверное, я из тех утопающих, что ощущают умиротворение, спокойствие, даже эйфорию. Когда дыхательные пути заполняются водой, когда мозгу не хватает кислорода, что порождает нейропротекторную активность серотониновой системы, на человека нисходит умиротворение. Во всяком случае, я читала об этом. И много раз напоминала себе, когда на меня нападала тоска.
15
Дверь Балду-хауса открывает Молли Тьяк. Ключ от двери лежит у меня в сумочке, но мне кажется не вполне правильным пускать его в ход, не постучав. Во всяком случае, пока. Может быть, когда-нибудь придет и его черед. Не знаю только, к добру это будет или к худу.
— А, это вы, — говорит Молли и прибавляет запоздалое “здравствуйте”, словно удивлена тем, что я здесь, но вообще-то ей все равно.
Я переступаю порог. Русые волосы Молли стянуты в тугой пучок, отчего изящные, резко очерченные скулы проявились еще отчетливее, а также стали видны малюсенькие татуировки на тонкой шее, загоревшей под корнуолльским солнцем.
Молли — в длинной темной юбке и белой льняной блузе — неторопливо идет через холл по направлению к кухне, каждые четыре шага она подносит к губам вейп и выдыхает обильные клубы пара. Пар пахнет яблоком, или корицей, или чем-то еще. Трава? Что-нибудь покрепче травы?
Мы уже привычно входим на кухню, и только тут я замечаю, как спокойно в доме. Я позвонила, чтобы предупредить Малколма, что хочу поговорить с Соломоном, он торопливо согласился, а потом пожаловался, что в ресторане дел по горло, и завершил разговор словами: “Я буду на работе допоздна. А Молли дома, она привезет детей из школы”.
Но детей в доме не слышно. А ведь если в доме есть дети, особенно такие неугомонные, как Соломон, то производимый ими шум невозможно не услышать даже в такой громадине, как Балду.
Я сажусь у кухонного островка, мне предлагают зеленый чай в пиале. Молли апатично произносит:
— Дети скоро вернутся, если вы приехали из-за них.
— Да, из-за них.
— Сегодня ими занимается Триша.
— Уборщица?
— Угу. Она заберет детей, я попросила ее об одолжении. Триша сказала, что будет днем в Пензансе, а Грейс там записана к зубному — осмотр или вроде того… — Ее взгляд скользит по мне, оцепеневший, безразличный. — Я-то думала, что в кои-то веки побуду в доме одна. В милом отчем доме. Ну ладно.
Это сказано явно в пику мне. После ее слов во мне поднимается негодование: твои племянница и племянник отчаянно нуждаются в помощи, именно я стараюсь помочь. Еще меня смущает ее странная позиция — с одной стороны, она явно любит этот дом, но иногда в ее тоне прорывается холодное равнодушие к Балду. Или даже отвращение?
Еще я понимаю, что поглядываю на татушки профессионально. Четыре, пять, шесть — может, есть еще? Работая судебным психологом, я насмотрелась на татуировки, изучила тайный язык тюрьмы — наколки в шахматном порядке, точка под глазом, татуировки во всю руку — и знаю неписаное правило, выведенное судебными психиатрами касательно людей с татуировками и пирсингом: больше шести означает, что их обладатель склонен к суициду. Каждое колечко в соске, каждая новая ситуативная татуировка после определенного их числа становится, возможно, ступенькой на лестнице саморазрушения. Особенно это касается наколок на руках и лице, а также пирсинга в не самых обычных местах: брови, щеки, гениталии. Маркеры, указывающие на смерть, словно следы на земле в старых полицейских детективах, которые мой жадный до головоломок мозг поглощал во множестве.
— Интересная татуировка. — Я указываю на явно неудачную, расплывшуюся тату на левой ладони Молли, у основания большого пальца. То ли крохотный дельфин, то ли раздавленный муравей.
— А. — Молли слегка краснеет. Бинго. — Эта. Да. Глупости на Ибице. Не лучший день моей жизни.
Мне становится неловко, зачем я с ней так резко. Но, с другой стороны, Молли не проявляет ни готовности сделать шаг навстречу, ни дружелюбия. И все же надо бы с ней полюбезнее.
— Чем вы занимаетесь, Молли? В смысле — когда вы не здесь?
Пожимает плечами, выпускает клуб пара.
— У меня лавка в Сент-Айвзе. Продаем туристам традиционную бижутерию. Кельтские кресты и прочую ерунду. Я говорю покупателям, что мы делаем безделушки из металла с кораблей, затонувших возле Силли[51], и они клюют. А на самом деле это все штамповка из Гуандуня.