— С брюквой. Пироги бывают с брюквой. Да, все так и есть. Корнуолльцы — люди недалекие.
— Как это?
— В том смысле, что они пришли сюда за три тысячи лет до нашей эры и с тех пор не снимались с места. И даже если уезжают куда-нибудь далеко, то стремятся вернуться. Я вернулась.
— А-а.
— Ну а вы-то как сюда попали? — спрашиваю я. — От Манхэттена путь неблизкий.
— В молодости я перебрался в Лондон, учился в колледже, Лондонская школа экономики. Поэтому и утратил акцент — почти. Жена моя британка до мозга костей, всегда жила в Лондоне, но у ее родни здесь летний домик. Возле… как же его… Кэрбис-бэй? — Он с уверенным видом упирает руки в бока, как и подобает землевладельцу. — Я финансист, жена — дизайнер. У нас в Лондоне один из этих ваших обычных таунхаусов, но жена говорила, что ей всегда хотелось жить здесь, на побережье, а потом сказала, что нашла идеальный дом, Энджарден. Он чем-то похож на Балду, только поменьше и… Ну… Чердак не протекает. Если вы понимаете, о чем я.
— Да уж, понимаю.
— Я, честно говоря, думал, что мне здесь не особо понравится и мы через несколько месяцев вернемся в Лондон, но это место пришлось мне по душе. Пока отсюда можно сбежать через недельку-другую — в особенности зимой, — оно потрясающее. Мы к Балду ближе всех, так что свели дружбу с Натали и Малколмом. Дети часто к нам приходили. Солли любил гонять мяч у нас на лужайке, Натали тоже наведывалась… — Сэм поднимает воротник непромокаемой куртки, словно хочет закрыться не только от ветра, но и от вопросов. — А теперь они у нас не появляются. Черт, вот ведь беда. А моя жена не хочет вмешиваться. Больше не хочет. — Он вздыхает. — Дети. Я был там на днях, когда у Солли случился нервный приступ…
— Да?
— Да уж. Молли потребовалась помощь. Она мне сразу позвонила. И когда мы с Соломоном были у него в комнате, он эти слова и сказал. О своей сестре, господи, какой же это был ужас. И рычал при этом, как собака. А еще он вечно видит черных птиц. Почему Соломон сказал, что Грейс ее убила? Почему именно так?
Я потрясенно молчу несколько секунд, после чего выдавливаю:
— Что сказал Соломон?
Сэм неуверенно смотрит на меня.
— Он сказал — или, во всяком случае, намекнул, — что… Грейс убила ее. Убила Натали. После того как Грейс пыталась обвинить в этом Соломона… — Он смотрит на меня, приоткрыв рот. — Черт. Малк что, ничего вам не рассказывал?
— Нет. Этого точно не рассказывал.
Сэм качает головой:
— Вот же меня занесло. Извините.
— Все нормально. Я только…
— Ну, мне пора. Простите, я немножко забрел за флажки. Я… просто шел домой. Рад был познакомиться. Надеюсь, мы еще увидимся.
Несмело стукается кулаком о мой кулак, словно у него нет времени на рукопожатие, после чего стремительно удаляется, почти убегает, исчезает в черной сетке линий из узловатых ветвей зимних деревьев, пробирается домой, в Энджарден.
Рассерженная и взволнованная, я возвращаюсь на главную тропу и поворачиваю направо, к водопаду. У Малколма Тьяка было предостаточно времени рассказать мне обо всех этих более чем важных вещах. Но он ничего не рассказал, а значит, я все-таки была права, он лжет или как минимум умалчивает о чем-то. Но если так, то какой во всем этом смысл? В моих визитах сюда? Если меня потчуют неправдой?
Я вряд ли смогу поддержать его детей, если он и дальше будет обманывать меня в столь существенных вещах. Если дети чувствуют вину настолько, что считают себя ответственными за гибель матери, то это чувство, сколь бы нелогично оно ни было, во многом объясняет странности их поведения.
А также указывает на более глубокие слои истории. С чего бы детям чувствовать ответственность за смерть матери?
Бесконечное множество объяснений приходит мне в голову, пока я шагаю по нужной тропинке, по верной дороге, по пути истинному. Перелезаю по двум приступкам, и сквозь прорехи в стене колючего кустарника уже виднеется необъятное море. Третья приступка — и передо мной открывается залив Зон Дорлам. Я слышу водопад, вижу его брызги. Вот оно. Здесь поток Батшебы мчится мимо нас, с грохотом выбегает к обрыву — и очертя голову прыгает в воздух. Словно кто-то обманул его доверие.
Водопад полон грации, красоты, силы, он живой. Я вдруг ловлю себя на мысли: а хорош ли этот обрыв в смысле альпинизма? На скале много мест, куда можно упереться ногой, но вода делает гранит безумно опасным. Я скучаю по скалам.
А вдруг свалишься с самой кручи? Шестьдесят футов — и пропасть, а внизу камни. Исключительно простой способ умереть.
Втягиваю воздух, сырой, прохладный. Пахнет свежестью, и все же к ней примешивается еще какой-то запах. Гниющие водоросли? Я стираю с глаз влагу: порывы ветра несут мельчайшие капли вверх по скале, просаливая меня, обдавая брызгами, пока я размышляю, о чем думала здесь той ночью Натали Скьюз. Столкнули ее, спрыгнула она сама или нечаянно упала? Неужели она не думала о своих чудесных детях? Или думала о них и плакала?
Размышляя об этом, я вдруг вижу внизу, на пляже, маленькую фигуру.
Это Соломон Тьяк, и он один. Подошел к самой воде, опасно близко, на этом печально известном берегу. Похоже, бросает что-то в волны, что-то маленькое. Мне не видно, что именно.
А потом он заходит в воду. Совсем как моя собственная дочь, которая лунатически брела навстречу своей роузлендской смерти.
11
— Соломон!
Я кричу что есть сил, перекрывая рев волн и шум водопада.
— Соломон! Солли! Стой!
Мальчик не реагирует. На нем школьная форма — шорты, белая рубашка, пуловер — и курточка. Замерз, наверное, день холодный, а он в воде уже по щиколотку, его будто гипнотизирует вид волн. Он что, лунатик?
— Соломон! Постой!
Снова никакой реакции, Соломон даже не вздрагивает. Вода уже почти по колено, волна побольше легко собьет его с ног и утащит за собой. Быстрее, должна же здесь быть какая-нибудь тропинка. Надо остановить его. Что он вообще вытворяет?
Мальчика почти не видно за пеленой брызг. Пробираюсь левее и вижу, что вниз, извиваясь, ведет слякотная ненадежная тропка. Придется съезжать на пятой точке. Буду вся в грязи, но плевать.
Еще немного — и я на берегу, отчетливо вижу Солли. Он забрел в воду еще глубже, не отрывает взгляда от волн и тут наконец оборачивается на мой крик, темные глаза сверкают, будто он злится на меня, будто я совершила нечто ужасное, но в то же время в этих глазах отчаяние и печаль, скорей, скорей, броситься к нему, схватить. Схватить, успеть! С Минни, моей дочерью, мне не удалось, но на этот раз я начеку, на этот раз все по-другому.
— Солли!
Он едва знает меня, он мне чужой — и все же я чувствую в душе странную почти-любовь, обжигающую, неистовую. Я хватаю его, прижимаю к себе, крепко-крепко, надежно — и тащу из воды. Какой он маленький, меньше, чем была Минни, и насколько легче спасти его.
— О господи… Соломон!
Он у меня на руках, в безопасности, мы на берегу, и я чувствую, как он обмякает. А потом начинает содрогаться всем телом, плачет у меня на груди, этот бедный горюющий мальчик.
— Солли, что ты там делал?
Он силится ответить и невнятно выдавливает:
— Ат-т-тинак.
— Что?
Мальчик поворачивает ко мне милое лицо, во взгляде надежда и тоска, как он напуган, я чувствую сладкое детское дыхание. Буйные рыжие волосы спутались, мокрые от соленой воды, одежду хоть выжимай. Ему нужно домой, в Балду. Но сначала надо успокоить его.
— Соломон, что ты хочешь сказать? “Ботинок”?
Мальчик глотает холодный воздух.
— Говорят… они говорят… они сказали, что на ней был один ботинок, когда ее нашли на берегу, и… Носят же два ботинка? И я принес ей ботинок.
О чем это он?
— Кто нашел ботинок?
— Ботиночек, малышовый, и я его принес. Может, мама тогда вернется из моря, как они.
— Кто?
— Она… Каренза! А мама вернется из моря? Может, ее снова вынесет на берег? Ее тело?