Напряжение, сковывавшее его мускулы и заставлявшее голос дрожать искусственной дрожью, разом отпустило. И тогда его начало трясти.
Мелкая, неконтролируемая дрожь, исходившая из самого центра, из солнечного сплетения, и расходившаяся по всему телу вибрирующими волнами. Зубы сами собой застучали друг о друга. Он сжал кулаки, впиваясь ногтями в ладони, пытаясь остановить это, но тремор лишь усилился. Это был не страх. Это был сброс адреналина, дикая, животная реакция тела на то, что оно только что совершило и пережило.
Убийство. Циничный, безупречный обман. Унизительный осмотр.
Перед его внутренним взором, как в калейдоскопе, пронеслись обрывки: хруст под его предплечьем, пузыри на черной воде, ледяные глаза Райдера в сантиметре от его собственных, цепкие пальцы Рейнольдс на его запястье.
И тогда дрожь сменилась яростью.
Глухой, бессловесной, всепоглощающей волной. Она подкатила к горлу горячим комом, сдавила виски. Он чувствовал, как по всему телу пробегают судороги, но теперь это были судороги неконтролируемого гнева.
Ярости на них. На Райдера и его команду, которые пришли в его дом, в его порт, и заставили его стать этим — палачом, лжецом, актером на кровавой сцене. Они загнали его в угол, и из угла не было выхода, кроме как через их трупы.
Но сильнее этой ярости, словно раскаленный нож, пронзала ярость на самого себя. За то, что у него это получилось. За ту легкость, с которой его тело подчинилось приказу убить. За ту изощренность, с которой его разум выстроил эту чудовищную ложь и сыграл ее безупречно. Он смотрел на свою перевязанную руку и чувствовал не боль, а стыд. Стыд за то, что он способен на такое самоистязание ради выживания. Он стал монстром не тогда, когда задушил Вальса, а тогда, когда без колебаний разодрал себе плечо о ржавый металл.
Он был своим собственным самым страшным орудием.
Он сглотнул воздух, и ему показалось, что он снова чувствует на губах солоноватый привкус крови — то ли своей, то ли Вальса. Его тошнило от этого вкуса. От всего этого.
Дрожь постепенно стихла, оставив после себя ледяную, звенящую пустоту. Ярость выгорела, испепелив все остальные чувства. Он лежал, абсолютно неподвижный, и смотрел в потолок ослепленно-белыми глазами.
Он сделал это. Он пережил это. И теперь он знал, на что он способен. Граница, которую он только что перешел, оказалась не линией на песке, а пропастью. И он был по ту сторону.
Он медленно разжал кулаки. На ладонях отпечатались красные полумесяцы от ногтей. Он перевернулся на бок, отвернувшись от света. В его глазах не осталось ни страха, ни ярости, ни даже усталости. Только плоская, безжизненная гладь, за которой скрывалась новая, безоговорочная реальность.
Час спустя его отпустили. Доктор Саито, все так же брезгливо хмурясь, выдал ему справку и посоветовал два дня отдыха. Алексей молча кивнул, изображая остаточную слабость, и выбрался из душного медпункта.
Порт встретил его приглушенным гулом — хаос, который он сам и породил, поутих, перейдя в стадию вялотекущего разбирательства. Воздух был пропитан усталостью и неразберихой. Он пошел, не оглядываясь, но кожей спины чувствуя невидимые взгляды. Взгляд Райдера, который наверняка наблюдал откуда-то из тени. Взгляды охранников, видевших в нем несчастную жертву. Его спина горела от этого всевидящего, незримого внимания.
Он свернул в самый дальний и темный закоулок, между старыми рефрижераторными контейнерами, куда не доносился ни один звук и не проникал ни один луч света. Только здесь, в абсолютной, почти могильной тишине, он позволил себе остановиться. Только здесь он поднял руки перед лицом.
В кромешной тьме он не видел ничего. Но он чувствовал. Он чувствовал кожу. Чистую. Холодную от высохшей портовой воды. Ни пятнышка. Ни единой капли крови Вальса.
Но он чувствовал ее. Липкую, невидимую, въевшуюся в поры, в самую суть его плоти. Он сжал руки в кулаки, пытаясь сдавить эту призрачную липкость, но она была повсюду. Она была внутри.
Он провел ладонью по лицу, сдирая с кожи засохшую корку своей собственной крови и грязи. Это было реально. А та, другая кровь — нет. Ее смыло море. Но он знал. Он помнил ее тепло. Ее уход.
Он опустил руки. Дрожь ушла. Ярость выгорела. Осталось только это знание. Холодное, тяжелое, как свинец, наполнявшее его до краев.
Он больше не был партизаном, ведущим дистанционную войну в эфире. Он больше не был хакером, стирающим врагов нажатием клавиши.
Он был человеком, который убил руками. Человеком, который платил за победы своей собственной кровью и кусками своей души. Он перешел Рубикон, и воды в нем оказались ледяными и черными, как портовая глубь в час перед рассветом.
Из кармана он вытащил бумажник Вальса. В тусклом свете, едва пробивавшемся сквозь щель, он разглядел фотографию в прозрачном отделении. Улыбающаяся женщина и двое детей на пляже. Он холодно наблюдал за этим обрывком чужой, уничтоженной им жизни. Никакой жалости. Только констатация факта. Это была цена.
Он сунул бумажник обратно. Пистолет Вальса надежно покоился в его тайнике. Это были не просто трофеи. Это были символы. Символы того, что он отнял у старого мира и что он забрал у него в ответ.
Он сделал глубокий вдох, и в легких запахло ржавчиной, морем и горькой правдой его нового существа.
Война спустилась с цифровых высот в грязь и кровь физического мира. И он был готов. Акула сделала первый круг в темной воде. Теперь она ждала следующей атаки дельфинов. И на этот раз она была готова разорвать их всех.
Глава 14: Прощание
Алексей стоял у окна, вглядываясь в ночной порт Йокосуки. Очертания кранов и пришвартованных судов были размыты дождём, стекавшим по стеклу, будто порт сам плакал по нему. По тому, кем он здесь был. Внизу, на мокром асфальте, тускло отражались огни, растягиваясь в длинные, дрожащие блики, словно дороги в никуда.
«Кейджи Танака».
Имя отзывалось в памяти пустотой, эхом в заброшенном зале. Оно было удобной перчаткой, кожей, которую он надевал каждый день. Но теперь перчатка истлела, пропиталась потом страха и кровью Вальса. Её ткань стала ядовитой, и каждый взгляд в зеркало вызывал приступ тошноты.
«Цифровое харакири» завершено, — констатировал он про себя, не ощущая триумфа, лишь ледяное удовлетворение хирурга, ампутировавшего гангренозную конечность. «Марлин-2» — стерилен. Логи выжжены каленым железом, ключи сменены, цифровые вены перерезаны. Я стал идеальной бутафорией, брошенным гнездом, от которого остался лишь запах пепла.
Он провёл рукой по холодному стеклу, стирая влажную дорожку, оставленную чужими слезами. За окном продолжала жить его прежняя жизнь — жизнь клерка, неудачливого рыбака, призрака в системе, заваривающего чашку лапши в крошечной каморке. Но это была чужая, отвратительно-пресная жизнь. Он выжал из неё всё, что мог, как выжимают тряпку. Выжал до последней капли информации, до последней слепой зоны в расписании охраны, до последней унизительной улыбки начальнику.
Дальнейшее использование «Кейджи» — неоправданный риск. Медленное самоубийство.
Это был не страх. Это был холодный, безжалостный расчёт тактика, хладнокровно снимающего с доски одну из фигур, пожертвованной для защиты короля. Легенда отслужила, прогнила изнутри. Её надо было отбросить, как шприц после укола, не глядя.
Он резко отшатнулся от окна, от своего расплывчатого отражения в тёмном стекле — бледной маски, которую больше не нужно было носить. В пустой, безликой квартире, снятой на имя покойного Кейджи, не осталось ничего личного. Ни одной вещи, ни одной фотографии, ни даже крошки в раковине. Только он, четыре стены, давящая тишина и тяжёлый, невысказанный приговор, витавший в воздухе.
Он должен был стереть себя. Не как стирал данные — безвозвратно, без возможности восстановления, до состояния первозданного цифрового вакуума. Это был не побег труса. Это был тактический отход стратега на новую, невидимую врагу позицию.