К концу недели его ритуал стал навязчивым. Он звонил каждый час, словно заклиная судьбу, вколачивая в цифровую пустоту всю свою волю, пытаясь пробиться сквозь тысячи километров молчания. Он уже почти не спал, его глаза были красными от напряжения, а пальцы привычно нащупывали кнопку вызова.
Именно в один из таких моментов отчаянного, машинального листания контактов его палец замер на одном имени. Не на родительском номере. На другом.
Тетя Лида. Соседка.
Старая, добрая женщина с этажа ниже, которая забирала их почту, когда они уезжали, и которой он когда-то помогал таскать тяжелые сумки. Ее номер был в телефоне на всякий случай. На тот самый, пожарный случай, который, похоже, уже настал.
Сердце его бешено заколотилось. Это был шанс. Последняя ниточка. Он почти не дышал, нажимая кнопку вызова и поднося трубку к уху.
Первый же гудок в трубке прозвучал как удар хлыста. Алексей замер, сжав аппарат так, что трещали фаланги пальцев. Он уже готовился к привычной, леденящей душу тишине, но вместо этого на втором гудке раздался резкий щелчок, и тонкий, взволнованный женский голос выпалил:
— Алло? Кто это?
Он не сразу нашел в себе силы ответить. Горло перехватило.
— Алло? Слушаю! — голос в трубке прозвучал испуганно и нетерпеливо.
— Тетя Лида? — наконец выдавил он, и его собственный голос показался ему сиплым, чужим. — Это… это Алексей. Петров.
На той стороне линии воцарилась такая оглушительная тишина, что он на мгновение подумал, что связь все же оборвалась. А потом раздался оглушительный, надрывный вздох, перешедший в рыдающий смех.
— Лёшенька? Родной мой! Господи, слава тебе! Жив! Жив наш мальчик! — она захлебывалась словами, всхлипывала. — Мы уж думали… все думали… По телевизору ничего не понятно было! Мать твоя так плакала…
Сердце Алексея сжалось в ледяной комок. Она говорила о них в прошедшем времени.
— Тетя Лид… — перебил он ее, и голос его дрогнул. — А где… мои? Родители? Почему они не берут трубку? Я уже неделю звоню.
Радостный поток слов со стороны тети Лиды мгновенно иссяк. Тишина повисла тяжелая, густая, зловещая. Он услышал, как она сглатывает, слышал ее прерывистое, внезапно ставшее старческим дыхание.
— Лёша… — ее голос куда-то провалился, стал тихим и осторожным, словно в квартире кто-то спал и она боялась его разбудить. — Лёшенька, милый… ты значит, не знаешь? Тебе никто не сказал?
Ледяной комок в его груди начал стремительно нарастать, сковывая дыхание.
— Что такое? — прошептал он. — Что случилось?
— Их нет, Лёша, — выдохнула она, и в голосе ее послышались слезы. — Уже… уже почти три месяца как. Осенью, еще до первых морозов.
Он не сказал ни слова. Не мог издать ни звука. Мир сузился до треска в трубке и ее сдавленного, полного неизбывного горя голоса.
— Ограбление… Говорят, ограбление. Вечером. В квартиру влезли, когда они были дома. Дверь взломали… — она замолкала, пытаясь совладать с дрожью. — Я… я их нашла. На следующий день. Дверь была приоткрыта с утра. Я зашла... А они… в гостиной…
Его голова была пустой. Мысли разбегались, как испуганные тараканы, не желая складываться в осмысленную картину.
— Кто? — единственное слово, которое он смог выдавить из себя.
— Кто их знает, родной… Милиция говорила, что, скорее всего, беженцы эти…. Отчаяние у людей, злоба… Денег, говорят, немного взяли, все продукты, украшения твоей мамы… — она снова замолчала, и он услышал, как она шмыгает носом. — Искали, конечно. Но тогда такой хаос был… людей тьма, все перемешалось, кто их найдешь… Дело закрыли. Не раскрыли.
Алексей сидел неподвижно. Он не чувствовал ни боли, ни горя. Только всепоглощающую, абсолютную пустоту. Белую, режущую глаза пустоту, как на экране его ноутбука.
— Лёша? Ты меня слышишь? Лёшенька, прости, что я так… что я тебе сразу… — голос тети Лиды стал виноватым, испуганным.
Он молча опустил руку с телефоном. Палец сам нащупал кнопку завершения разговора. Тонкий голосок, полный сочувствия и ужаса, оборвался на полуслове.
Телефон со стуком упал на татами. Алексей не двинулся. Он сидел и смотрел в стену, в ту самую точку, куда смотрел последние несколько дней, анализируя судьбы миллионов. Теперь судьба миллионов его не интересовала.
Он был абсолютно, окончательно один. Последний мост был сожжен. Последняя гавань — уничтожена.
Телефон, лежащий на татами, был похож на черное, бездыханное насекомое. Алексей не видел его. Он не видел ничего. Свет, пробивавшийся сквозь сёдзи, не отбрасывал теней. Звуки мира — скрип половиц в доме, отдаленный гул города, голоса семьи Ами внизу — не долетали до него. Они тонули в густой, ватной тишине, что заполнила комнату и его самого изнутри.
Он не плакал. Слезы требовали хоть какой-то энергии, хоть какого-то участия в происходящем. У него не было ни того, ни другого. Он просто сидел, обхватив колени руками, и смотрел в пустоту перед собой. Внутри была та же пустота — белая, холодная, безразмерная.
Мысли не шли. Мозг, еще несколько часов назад анализировавший глобальные катастрофы и геополитические схемы, теперь отказывался обрабатывать единственный, простой и чудовищный факт: их больше нет. Не было сложных умозаключений, не было вопросов «почему» или «как». Был лишь голый, оголенный нерв, по которому непрерывно, монотонно передавался один и тот же сигнал: никогда. Никогда не услышит грубоватую шутку отца. Никогда не почувствует на щеке мягкую, прохладную ладонь матери. Никогда не сможет извиниться за все свои неудачи, за свое отсутствие, за то, что не был там, когда это случилось.
Это никогда было не эмоцией. Оно было физическим ощущением. Как будто из-под ног выдернули не просто опору, а весь фундамент мироздания, и он теперь медленно, неотвратимо падал в абсолютный вакуум, где не было ни звука, ни света, ни тяжести.
Он не знал, сколько времени прошло. Минуты? Часы? Снаружи стемнело, потом посветлело. Он не спал. Он не двигался. Дыхание его было настолько медленным и поверхностным, что грудь почти не поднималась. Он был похож на пустую оболочку, на брошенную раковину, из которой ушла жизнь, унося с собой все тепло, все краски, все смыслы.
Дверь в его комнату скрипнула. В проеме возник силуэт Ами. Она замерла на пороге, вглядываясь в его неподвижную фигуру, очерченную скупым светом раннего утра. Она не сказала ни слова. Не спросила «как ты?». Не произнесла банальных слов утешения, которые были бы сейчас оскорблением.
Она просто вошла. Тихо прикрыла за собой дверь. Подошла и опустилась рядом с ним на пол. Не обнимая, не пытаясь прикоснуться, а просто находясь рядом. Делила с ним это молчание. Эта тишина была единственным языком, на котором сейчас можно было говорить. Любые слова были бы ложью. Любые прикосновения — болью.
Она сидела с ним, плечом к плечу, глядя в ту же точку на стене. Она не пыталась его «вернуть» или «расшевелить». Она просто была там. Была якорем в этом абсолютном падении, молчаливым свидетельством его горя. Она понимала, что это дно, которого нужно было коснуться. Что эту пустоту нужно было прожить до конца, чтобы на дне ее, возможно, найти хоть что-то, за что можно было бы зацепиться.
Алексей не смотрел на нее. Но он чувствовал ее присутствие. Оно не наполняло пустоту, но делала ее чуть менее бесконечной. Он не был один в своем небытии. Рядом с ним дышала другая жизнь, которая знала о его боли и которая просто ждала.
Так они просидели долгое время — два островка в океане тишины, разделяющие одно горе. Он на самом дне. Она — на поверхности, бросившая ему тонкую, невидимую нить своего молчаливого участия. Пока он не был готов сделать даже усилие, чтобы ухватиться за нее.
Время в комнате текло иначе. Оно не делилось на день и ночь, на часы и минуты. Оно было густой, неподвижной субстанцией, в которой Алексей существовал, не жил. Ами приходила и уходила бесшумно, приносила еду и воду, которую он не трогал. Она меняла положение его тела, когда он затекал, как безжизненную куклу. Она была тенью, сиделкой, молчаливым стражем его распада.