И вот он — родной городской код. Он «увидел» спальный район, знакомые до боли серые дома, подъезд… квартиру. Смартфон отца на тумбочке возле кровати.
«Только бы они взяли трубку…»
Он мысленно «набрал» номер. Внутри своей головы он услышал настоящие долгие гудки. Не эмуляцию телефона, а вибрацию настоящего тока в настоящей медной проволоке, тянущейся через тысячи километров.
Один. Два. Три…
Сердце колотилось так, что отдавалось в висках. Гудки продолжались! Его не сбросили!
Щелчок. И тишина. Но не мертвая, а живая, наполненная далекими, уютными фоновыми шумами — скрипом половицы, гулом из окна.
— Алло? — прозвучал голос. Грубый, хриплый, простуженный, родной до физической боли.
Алексей не смог издать ни звука. Комок перекрыл горло. Горячие, предательские слезы сами хлынули по его щекам.
— Алло? Кто это? — голос отца стал жестче, настороженнее, по-военному собранным.
— Пап… — выдавил наконец Алексей, и его собственный голос показался ему сиплым и чужим. — Это я… Лёх…
На том конце крикнули: «Коля! Кто?!». Он услышал испуганный, сдавленный всхлип матери. Потом шорох, словно отец прикрыл трубку ладонью, и приглушенное, резкое: «Тихо, Маша! Сядь! Это Лёшка! Живой!»
— Лёха? Сын? — голос отца вернулся в трубку, в нем появились нотки невероятного, сдержанного облегчения, тут же задавленного привычкой к контролю. — Жив? Целый? Где ты?! Говори быстро, связь… связь сейчас может пропасть.
Алексей пытался говорить связно, но слова путались, набегая друг на друга, как испуганные овцы.
— Я жив, пап, всё нормально… Я на корабле… Мы в порядке… Плывем в Австралию… Скоро придем… Мне там билет выдадут, до Токио… А из Токио я домой, выберусь как-нибудь…
Но отец резко, почти грубо, прервал его.
— Домой? — в его голосе не было ни капли радости. Лишь холодная, стальная практичность, выкованная годами службы. — Сын, ты там совсем с солнцем перегрелся? Слушай меня внимательно и запомни раз и навсегда. Забудь. Выбрось эту дурь из головы.
Алексей замер, словно его окатили ледяной водой.
— Какие домой? Какая работа? — отец говорил отрывисто, рубя фразы. — Тут полгорода — беженцы. Из Китая, с Дальнего Востока. Все, кто смог уйти после. Они спят на коробках высоток недостроя, в подвалах. Рвут друг у друга из рук любую работу. За руль такси сейчас готовы убить. У тебя и в мирное-то не очень получалось устроиться, а сейчас… — он сделал паузу, давая этим чудовищным словам достичь сознания сына. — Тебе тут делать нечего. Понял? Нечего.
Алексей молчал. Внутри него рушилось всё. Картина встречи, родного дома, медленного, трудного возвращения к жизни — рассыпалась в прах под тяжестью этого беспощадного приговора.
— Сиди там, где есть деньги, — продолжил отец, его голос звучал как приказ на поле боя. — В Австралии, в Японии… Неважно. Контрактные деньги ты получишь? Получишь. На полгода проживешь. Осядешь, осмотришься. Потом видно будет. А сюда не спеши. Мы тебя любим, но это ничего не меняет. Здесь другим ты никому не будешь нужен.
Последние слова повисли в эфире тяжелым, унизительным ярлыком. «Другим. Не нужен».
— Я… понял, — с трудом выдохнул Алексей, и его голос прозвучал сдавленно и по-детски беспомощно.
— Держись, сынок. Выкручивайся. Мать… Мать передает привет. Все, связь рвется.
Щелчок. И снова — тишина. Но на этот раз она была абсолютно иной. Глухой, беспросветной, окончательной. Он только что разговаривал с домом, и дом ему сказал: «Не возвращайся. Ты тут лишний».
Алексей медленно опустил телефон на одеяло. Он сидел в полной темноте своей каюты, слушая знакомый скрип корпуса и ровный гул машин, и чувствовал, как последняя связь с его прошлой жизнью рвется не в эфире, а у него в душе. По щекам текли горячие, беззвучные слезы.
Он был абсолютно свободен. И абсолютно, бесконечно один.
Шок от новостей и холодный приказ капитана легли на «Колыбель» тяжелым, неподвижным саваном. Корабль плыл, дизели рокотали ровно, вахты неслись исправно, но жизнь из него будто ушла. Прежнего легкого бахвальства, шуток на камбузе, споров о науке — ничего не осталось. Люди выполняли свои функции молча, с каменными лицами, избегая лишних взглядов.
Именно в этой гнетущей тишине Алексей начал замечать это.
Сначала он думал, что ему показалось. Старший механик Гвидо, вечно ворчавший у открытого иллюминатора в машинном отделении, замер на полчаса, уставившись в зеленоващую глубину за бортом. Не курил, не пил кофе — просто смотрел.
Потом норвежец-рулевой, сменившись с вахты, не пошел в каюту. Он прислонился к лееру на корме и стоял недвижимо, его обычно живое, обветренное лицо было пустым и отрешенным.
Алексей списал это на общую подавленность, на шок. Пока не увидел то же самое у кока Антонио. Толстяк-весельчак, чьи шутки раньше держали на плаву дух команды, молча смотрел за борт, перемазанный в муке и рыбьей чешуе, и его пальцы нервно перебирали край фартука.
Они не смотрели вдаль, на горизонт, как это обычно делают в море. Они смотрели вглубь. Их взгляды были прикованы к воде у самого борта, будто они пытались разглядеть что-то в темной, непрозрачной на первый взгляд толще.
И это происходило не только днем. Как-то раз, выйдя ночью подышать, Алексей застал на палубе сразу трех человек: радиста Карлссона и двух матросов. Они стояли в разных ее концах, не замечая друг друга, и все трое, как завороженные, вглядывались в черную, фосфоресцирующую ночную воду. Их силуэты были напряжены, позы — неестественно застывшими.
Ледяная догадка кольнула Алексея. Он резко развернулся и почти побежал к каюте Ами.
Она сидела на койке, тоже глядя в стену, но невидящим взглядом. Он распахнул дверь без стука.
— Они все, — выдохнул он, не здороваясь. — Все на корабле. Они тоже… это видят.
Ами медленно подняла на него глаза. В них не было удивления, только усталое понимание.
— Я знаю, — тихо сказала она. — Я чувствую это. Как будто… корабль стал прозрачным. Я чувствую, где кто стоит и куда смотрит. Все они… они тянутся к воде. Как будто она их зовет.
— Луч, — сдавленно произнес Алексей, опускаясь на стул рядом с ней. — Он не прошел бесследно. Он изменил не только нас. Он изменил всех.
Они молча смотрели друг на друга, и в этом молчании висела новая, еще более чудовищная правда. Их тайна перестала быть их тайной. Она стала общей болезнью, тихой эпидемией на борту корабля-лепрозория.
— Они боятся, — продолжила Ами. — Они не понимают, что с ними происходит. Они чувствуют эту… тягу, этот зов, и пытаются его подавить. Поэтому они стали такими… отчужденными. Замкнулись в себе. Им страшно.
Алексей кивнул. Теперь все встало на свои места. Это была не просто депрессия после шока. Это был коллективный, неосознанный ужас перед изменением в себе самом. Люди чувствовали, что с ними творится что-то неладное, и инстинктивно прятались, замыкались в своих раковинах, пытаясь защитить свою привычную идентичность от этого непонятного вторжения.