Поезд шел дальше, грохот боя сменился ритмичным стуком машин.
Ко мне, спотыкаясь о сцепки, бежал Меншиков. Без треуголки, парик набекрень, в руке сабля в бурых пятнах.
— Смирнов! — рыкнул он, забыв про секретность. — Живой⁈ Что это было⁈
Схватил за плечи, встряхнул. Глаза шальные — адреналин пополам с ужасом.
— Грохнуло так, будто мортирой ударили! Ты что учудил⁈
Я огляделся. Свидетелей нет, только шум моторов.
— Тише, Александр Данилыч, — просипел я, стягивая рукавицу и вытирая пот. — Не ори. Клапан, говорю, сорвало. Перегруз. Машина старая, вот и стравила аварийно.
Меншиков осекся. Понял, что ляпнул лишнее. Зыркнул по сторонам — кочегар занят топкой, возница крестится.
— Стравила? — переспросил он шепотом, хитро щурясь. — Да тут полстаи сварилось! Ну ты… Гришка. Господь отвел… или кто другой.
Он глянул на патрубок, с которого в снег капал кипяток, потом на меня.
— Ладно. Живы — и ладно. А машину… починим. Ты это… — хлопнул по плечу, уже вальяжно, — молодец.
Кивнув с видом покорного холопа, я побрел к своему фургону.
Из окна возка за мной наблюдал Дюпре. Он видел пар. Слышал удар. И видел, как я блокировал клапан. Француз промолчал, задернув шторку, но взгляд его я чувствовал лопатками. Умный, зараза. И наблюдательный.
Впереди Новгород. Последний рывок.
Глава 4
Сжав дорогу в тиски, лес стоял глухой стеной, укрытый снежными шапками — тяжелыми, как погребальные саваны. И хотя ветер стих, мороз давил с такой лютой силой, что воздух звенел от напряжения. Минус тридцать пять, не меньше; при такой температуре природа замирает: птицы падают замертво, звери забиваются в норы. Живыми в этой белой пустыне оставались только мы — упрямые двуногие, пропахивающие в снегу колею.
Наш «паровой поезд» пер уверенно, хоть и неспешно. Машины надсадно пыхтели, выбрасывая в небо столбы пара, мгновенно оседающего инеем на броне.
Пехота, загнанная в открытые сани, напоминала коллекцию окоченевших статуй. Солдаты кутались в шинели, натягивали башлыки до самых глаз, жались друг к другу в поисках живого тепла, но стужа игнорировала эти жалкие баррикады. Холод вползал под сукно, кусал пальцы, сковывал суставы. Разговоры смолкли — слышалось хриплое дыхание через обледеневшие шарфы. Обозники на козлах периодически спрыгивали в снег, пытаясь бегом разогнать густеющую кровь, однако сил на эту зарядку хватало не у всех.
Пристроившись на запятках меншиковского возка, я кутался в попону. Мне грех было жаловаться — тулуп с чужого плеча оказался добрым, плотным. Но наблюдать за скрюченными фигурами солдат было физически больно. Мы спасли их от волчьих клыков, чтобы теперь скормить морозу.
На вечерней стоянке, пробравшись через охрану периметра, я вышел к офицерскому костру. Меншиков, злой как черт и уставший до серости, хлебал варево из мятой кружки.
Опустившись рядом, я протянул руки к огню.
— Мерзнут люди, Александр Данилыч, — бросил я тихо, глядя на пляшущие языки пламени. — Завтра, глядишь, половина не встанет. Пойдут обморожения, гангрена. Потеряем армию без единого выстрела.
Светлейший смачно харкнул в огонь, отозвавшийся сердитым шипением.
— А я что сделаю, Петр Алексеич? — огрызнулся он. — Солнце с неба достану? Угля нет, дров в обрез. «Бурлаки» всех не обогреют, у них рукава коротки.
Взгляд зацепился за костер, где пламя жадно лизало камни очага. Серые, невзрачные булыжники сейчас светились изнутри тусклым, багровым светом. В голове всплыла картинка-воспоминание: деревня, бабушка, огромная русская печь, занимающая пол-избы. Протопишь с утра — и она держит жар сутки. Физика процесса проста до безобразия: масса. Кирпич и камень — аккумуляторы, жадные до энергии. У них высокая теплоемкость: долго набирают, но и отдают мучительно долго.
— Данилыч, — я пихнул его локтем. — Глянь.
— Ну? Камни.
— Красные. Они жар в себя вобрали. И держать его будут долго, почитай, до утра, даже когда угли сдохнут. Принцип русской печи.
Меншиков покосился на меня поверх кружки, и в его прищуре мелькнул хищный интерес.
— И чего?
— Так давай мы их с собой возьмем. Накалим с вечера булыжников, кирпичей из развалин наберем, тут после войны много чего разрушенного. А утром — в ящики. Песком пересыплем, чтоб дерево не запалить, или в войлок замотаем. Песок у реки достанем, если получится. И в сани, под ноги солдатам.
Светлейший замер. Дураком он не был, схватывал на лету. В его воображении мгновенно нарисовалась картина: горячий ящик под ногами, волны тепла, поднимающиеся снизу вверх.
— В ящики?
— Ага. Оно ж греть будет. Как печка переносная. Часов шесть, а то и восемь теплоотдача пойдет. Ноги в тепле — считай, человек жив.
Отставив кружку, Меншиков поднялся и подошел к костру. Пнул раскаленный булыжник носком сапога. Жар пробил даже толстую кожу.
— А ведь дело… — пробормотал он, взвешивая идею. — Это ж сколько дров сэкономим! И людей сбережем.
Повернувшись ко мне, он расплылся в хитрой, довольной улыбке кота, добравшегося до сметаны.
— Слушай, Петр Алексеич. А давай я эту задумку себе припишу? А? Тебе-то слава ни к чему, ты у нас покойник геройский, тебе и так памятники поставят. А мне перед нашими блеснуть полезно. Скажу: «Солдатская смекалка!».
Я рассмеялся в кулак. Цинизм ситуации был прекрасен.
— Забирай, Данилыч. Мне не жалко. Хоть горшком назови, только в печь не сажай. Главное — чтобы польза была.
Меншиков хмыкнул, довольный сделкой.
— Добро. Государь-то, конечно, смекнет, чьи уши торчат. А для остальных — это я придумал. Голова светлая, отец солдатам.
Через час лагерь превратился в адскую кухню. Получив приказ (от самого Светлейшего!), солдаты тащили отовсюду камни, разбирали фундаменты сгоревших изб, выворачивали булыжники из дороги. Огромные костры взвились до неба, и в них, словно гигантскую картошку, запекали гранит. Морозный воздух пропитался запахом каленого камня и дыма.
Утренняя погрузка напоминала ритуал огнепоклонников. Солдаты длинными клещами или просто на лопатах вытаскивали из золы раскаленные, пышущие жаром «аккумуляторы». Укладывали их в ящики из-под патронов и сухарей, густо пересыпая песком, золой, землей, заматывали в старые попоны и куски войлока.
От снега, на который ставили ящики, валил густой пар. Запах паленой шерсти смешивался с морозной свежестью, создавая странный, почти уютный аромат.
Грузили в сани, ставили в ноги, укрывали тулупами — и происходило маленькое чудо. Ледяная повозка превращалась в теплую люльку.
Тронулись в путь. Солнце вставало холодным, красным блином, но нам было плевать на его безучастность. Над санным поездом поднимался легкий парок. Солдаты сидели, блаженно щурясь, прижав ноги к теплогенераторам. Лица розовели, возвращалась речь, слышался смех. Где-то в хвосте колонны даже затянули песню.
Я ехал на запятках, пристроив свой «кирпич» под сиденье. Тепло шло снизу — мягкое, ровное, надежное. Пробиваясь сквозь толстые подошвы, оно поднималось выше, разгоняя кровь. Это было не яростное, обжигающее пламя костра, а доброе, домашнее тепло печи, которого так не хватало в этом ледяном аду.
Меншиков, проезжая мимо на коне в богатой шубе, подмигнул мне.
— Ну как, Гришка? Греет?
— Греет, барин, — отозвался я, ломая шапку. — Вашими молитвами.
Светлейший хохотнул и поскакал к голове колонны принимать благодарности за свою гениальность. Ехавший рядом Орлов лишь покачал головой.
— Ну вы и лицедеи, — проворчал он беззлобно. — Один придумывает, другой крадет. А солдату — тепло. И то хлеб.
— Жить захочешь — не так раскорячишься, Василь.
Мы шли к Новгороду. Мороз не отступал, но мы нашли на него управу — простую, грубую, как булыжник, но действенную. Армия, согретая «каменным духом», двигалась вперед, оставляя за собой пар и надежду. И каждый солдат, прижимаясь к теплому ящику, благодарил «смекалку Данилыча».