Утро началось с суеты, напоминающей мародерство в захваченном городе. Чертыхаясь и дуя на обожженные пальцы, солдаты вытаскивали из золы дымящиеся булыжники, грузя ящики с этим «добром» в сани с такой осторожностью, словно перевозили нитроглицерин. Воздух пропитался запахом паленой шерсти, гарью и мокрым снегом.
За этим балаганом, прислонившись к своему возку, наблюдал Анри Дюпре. Дорогая шуба на лисьем меху не спасала: нос француза посинел, напоминая перезрелую сливу, плечи втянулись, а из глаз, не выдерживающих ледяного ветра, катились слезы. Впрочем, даже дрожа от холода, он умудрялся сохранять на лице выражение брезгливого превосходства — так энтомолог смотрит на копошение навозных жуков.
Я как раз тащил мимо ящик с раскаленным кирпичом для писарей Меншикова — тяжелый, зараза. Перехватив мой взгляд, Дюпре выпустил изо рта облачко пара:
— Эй, ты! Что это за ритуал? Вы решили вымостить дорогу? Или это новая епитимья?
Опустив ящик в снег, я вытер рукавом пот со лба.
— Греемся, барин.
— Греетесь? — Дюпре фыркнул, и звук вышел жалким. — Камнями? Это что, магия такая? Вы верите, что в булыжниках живут огненные духи?
Попытка рассмеяться закончилась сухим, лающим кашлем.
— Это абсурд, mon ami. Камень — мертвая материя, холодная по своей природе. Греть его — глупо.
Мужик он был умный, образованный, чертежи читал с листа, как дьяк псалтырь. Но теоретическая физика Сорбонны сейчас разбивалась о русскую зиму.
— Э-э, нет, барин, — протянул я, шмыгнув носом и старательно изображая деревенского дурачка. — Камень — он памятливый.
— Памятливый? — бровь француза скептически изогнулась.
— Ага. Вот вы, барин, коли чаю горячего откушаете, долго тепло помнить будете? То-то же. Нужду справили — и опять зябко. А камень — он основательный. Жар в себя берет долго, неохотно, зато потом отдает честно. По капле. Принцип русской печи. Мы его огнем накормили, он теперь сытый. И нас греть будет почитай до обеда.
Дюпре посмотрел на меня как на умалишенного, проповедующего плоскую Землю.
— Русская натурфилософия… — пробормотал он. — Теплоемкость камня ничтожна по сравнению с водой. Это закон природы! Вы просто таскаете лишний балласт.
Развернувшись, он нырнул в свой возок, хлопнув дверцей так, что с крыши посыпался иней. Я лишь пожал плечами. Закон природы, говоришь? Ну-ну. Посмотрим, какие поправки в твои формулы внесет ночь, когда мороз возьмет за горло.
Подхватив ящик, я двинулся дальше.
День прошел в пути. И хотя мороз давил нещадно, наша импровизированная система центрального отопления работала. Солдаты, пристроив ноги на теплые ящики и укрывшись с головой, умудрялись дремать на ходу. Обоз двигался бодро, не теряя времени на остановки для «растирания».
К вечеру холода усилились. Очистившееся небо высыпало крупные, злые звезды, а деревья вокруг тракта начали стрелять, лопаясь от внутреннего напряжения. Температура рухнула еще градусов на пять.
На ночлег встали в чистом поле. С дровами была беда — редкий, промерзший лес горел неохотно, и костры едва разгоняли тьму, не давая настоящего жара.
Помогая повару у полевой кухни, я заметил Ивана, денщика Дюпре. Парень местный, из смоленских, сметливый, сейчас выглядел откровенно напуганным.
— Гриш, — шепнул он, затравленно оглядываясь. — Слышь, дело есть.
— Чего тебе?
— Барин мой… Француз. Совсем плох. Мерзнет, аж зубами лязгает, того и гляди дуба даст. Шуба богатая, да толку чуть — возок-то щелястый, сквозит. А жаровню ставить боится, угореть можно.
— И что?
— Просил он… — Иван замялся, комкая шапку. — Камень просил.
Я не сдержал усмешки.
— Да ты что? Камень? Тот самый, мертвый и нелепый?
— Ну. Стыдно ему, видать, самому просить. Гордый. Но жить-то хочется. Сказал: «Принеси мне этот варварский булыжник, Jean, пока я не превратился в ледяную статую».
Взгляд упал на костер, где в углях уже наливалась багрянцем новая порция «аккумуляторов».
— Ладно. Бери. Вон тот, крайний, уже дошел до кондиции. Только в войлок замотай в три слоя, а то спалишь барину сапоги вместе с французским гонором.
Схватив камень лопатой, Иван ловко завернул его в старую попону и рысью припустил к возку. Дверца приоткрылась, впуская внутрь клуб пара и денщика с драгоценной ношей, и тут же захлопнулась.
Я усмехнулся в усы. Физика — наука точная, спору нет. Но мороз — аргумент более убедительный, чем любая теория.
Утром, пока лагерь только продирал глаза, я проходил мимо возка Дюпре. Дверца была распахнута настежь. Француз сидел на краю, держа в руках остывший, закопченный кирпич. Он вертел его, рассматривал под разными углами, словно это был не кусок обожженной глины, а сложный навигационный прибор. Вид у него был выспавшийся, розовый — живой.
Заметив меня, он не отвернулся и не скривился. Взгляд его стал цепким, изучающим.
— Эй, ты, — окликнул он.
Подойдя, я стянул шапку.
— Слушаю, барин.
— Твой камень… — он постучал холеным пальцем по шершавой поверхности. Звук вышел глухой. — Он действительно… держит.
Кирпич лег на скамью рядом с ним. Аккуратно, почти с уважением.
— У вас странная страна, — продолжил Дюпре, глядя поверх моей головы на заснеженный лес. — Вы идете против правил. Против натуры вещей. Вы берете мусор и заставляете его работать. В Париже над этим бы посмеялись.
— Так жить-то хочется, барин, — ответил я просто. — Вот и крутимся. У нас мороз — главный профессор. Строгий, но доходчивый.
Дюпре медленно кивнул, что-то обдумывая.
— Да. Строгий.
Порывшись в кармане камзола, он извлек серебряную монету и небрежно бросил её мне.
— Держи. За… науку.
Поймав серебро на лету, я спрятал монету за пазуху.
— Премного благодарны, ваше благородие.
Уходя, я кожей чувствовал его взгляд. Дюпре больше не смотрел на меня как на говорящее животное. И это было плохо. Слишком уж складно у меня все выходит. Слишком вовремя. То трубы, то камни. Для простого мужика у меня подозрительно высокий КПД выживания. Француз — инженер, его ум заточен на поиск закономерностей. И я для него становлюсь аномалией, ошибкой в уравнении.
Нужно быть осторожнее. Гришка должен быть проще. Глупее.
Споткнувшись на ровном месте, я громко, витиевато выругался и со злости пнул сугроб. Обернувшись, увидел, что Дюпре уже не смотрит на меня — он что-то быстро, сосредоточенно писал в своем блокноте. Галочку напротив моего имени он, похоже, уже поставил.
Обоз втягивался в лес. Мороз не отпускал, но мы научились с ним договариваться. В каждом возке ехали кусочки украденного лета, спрятанные в войлок и дерево. И это маленькое чудо, сотворенное из мусора и страха, давало надежду, что мы все-таки дойдем. Дойдем до Новгорода, где нас ждала передышка. И новости, которых я боялся больше, чем холода.
Новгород был контрастно интереснее предыдущих городов, с приятным шумом: визгом полозьев, яростным лаем собак и запахом дыма. В отличие от горькой гари спаленного Чернигова, здесь пахло сухой березой и уютом. Город жил.
На подступах к стенам дорогу перегородил разъезд — не сброд из перепуганных ополченцев, а дюжие, откормленные стрельцы в добротных тулупах и с сияющими бердышами. Опознав царский штандарт, командир мгновенно спешился и отдал честь:
— Воевода Татищев ожидает вас, Государь. Путь свободен, все готово.
Ворота распахнулись без единого скрипа — петли были щедро смазаны. За ними открылся город, объявивший зиме войну и, судя по всему, выигрывающий её. Снег на улицах был не просто утоптан, а пробит широкими коридорами, ограниченными по краям аккуратными двухметровыми валами.
Стены кремля заставили даже Петра присвистнуть от изумления. Камень скрывался под толстым, в локоть, слоем льда, сияющим на солнце как глазурь на прянике. Местные фортификаторы, не мудрствуя лукаво, просто поливали укрепления водой, которая на тридцатиградусном морозе мгновенно превращалась в броню. Попробуй, приставь к такой поверхности штурмовую лестницу — она соскользнет, как по маслу. Дешево, сердито и дьявольски эффективно.