Я выпрямился, с трудом. Посмотрел в зеркало ещё раз. Ухмылка сползла. Осталось только пустое, измождённое лицо человека, который только что заглянул в бездну внутри себя и увидел, что бездна… улыбнулась ему в ответ. И этот образ, этот отпечаток, было уже не смыть никакой водой.
Холодный воздух обдал влажную кожу, выгоняя меня из плена кафеля и пара в еще более масштабную тюрьму — гостиную. Я остановился на пороге, тяжелое дыхание разрывало грудь, и я оглядел эту вымершую, безжизненную зону комфорта, построенную на пепле наивных надежд. И тут до меня дошло кое-что, что было похуже всех моих внутренних тирад о растущем сходстве с Коулом.
Здесь, в этих идеально выверенных, пустых квадратных метрах, не было даже возможности спасения. Не было тихого голоса, который окликнул бы меня с кухни, спросил, почему я мокрый, или просто заметил бы странный, отрешенный блеск в моих глазах. Не было чьего-то дыхания в такт моему, чьего-то тепла в другом конце дивана, чьего-то невинного смеха, способного разбить ледяную скорлупу моих мыслей.
В моей проклятой, выжженной жизни был только один человек. Тот, кто не ушёл, не сломался, не отвернулся. Не из благородства — из простой, животной логики стаи. Он вошёл в мою жизнь, когда она уже почти превратилась в статистику, и прирос ко мне, как вторая половина чудовищного целого. Не брат. Не друг. Соучастник. И спаситель.
Память накрыла меня внезапно, как песчаная буря — не картинками, а ощущениями. Невыносимая жара, въевшаяся в лёгкие навсегда. Запах пыли, пота и чего-то сладковато-гнилого на ветру. Гул. Постоянный, низкий гул тревоги и далёких взрывов.
Афганистан.
Уверенность — коварная штука. Она не делает тебя неуязвимым. Она заставляет забывать, что ты вообще уязвим. Я уже не был лейтенантом Ричардсон, дрожащим над жгутом. Я был капитаном Ричардсон. Солдат-врач. Тот, кто и спасал, и убивал, потому что в том дерьме грань стиралась до состояния туманной дымки на горизонте. Я выжил в десятках патрулей, в нескольких засадах. Научился читать тишину, как книгу. Думал, что прочел её до конца.
Мы возвращались на базу после трёхдневного рейда в горах. Усталые, пропахшие потом и порохом, но целые. Расслабленные. И это была ошибка. Самая древняя и самая смертельная.
Снайперский выстрел не похож на звук из кино. Это не громкий хлопок. Это короткий, сухой щелчок, будто ломают толстую ветку где-то очень далеко. И только потом приходит понимание.
Он попал мне в бок, чуть ниже разгрузки. Не в сердце, не в позвоночник. Война редко бывает милосердной, но иногда она просто небрежна. Удар был тупым, сокрушительным, как удар кувалдой. Я не упал сразу. Стоял, глупо глядя на быстро расползающееся тёмное пятно на камуфляже, пытаясь сообразить, откуда взялась эта внезапная, леденящая слабость в ногах. Потом колени подкосились, и я рухнул на острые камни склона.
Боль пришла позже. Сначала был только шок и странная ясность. Я слышал крики своих ребят, беспорядочную стрельбу вверх по склону. Второй выстрел рикошетом ударил в камень рядом с моей головой, осыпав лицо осколками.
Мысль была холодной и чёткой: «Вот и всё. Нелепо. Пиздец, как нелепо». Не страх смерти глодал, а гнев на собственную глупость. И странное облегчение, что, кажется, будет не больно. Просто темнота.
И тогда, сквозь нарастающий гул в ушах, я услышал не крики, а действие. Тяжёлые, уверенные шаги по щебню. Кто-то бежал навстречу выстрелам, а не от них.
Коул. Он шёл не ползком, не короткими перебежками. Он просто шёл, низко пригнувшись, его M4 в положении ready, ствол метаясь из стороны в сторону, выискивая дымку, блеск стекла, любое движение. Он выглядел не как герой, бросающийся в огонь. Как мусорщик, идущий за своим имуществом. Раздражённый. Сосредоточенный.
— Прикройте его, блять! Дымовую! — его голос, хриплый от пыли, прорезал хаос. Он даже не смотрел на меня, пока не рухнул рядом на колени, его тело прикрывая меня от направления выстрела.
— Ну что, Док, — произнёс он, и в его голосе не было ни капли сочувствия, только холодная, клиническая констатация. — Решил проверить, насколько новая пластина держит удар, а? Не бойся, сейчас подлатаем тебя.
Его руки, сильные и быстрые, как у хирурга, а не солдата, порвали камуфляж. Он посмотрел на рану, и его лицо оставалось каменным. — Сквозное. Кишка цела, почка, похоже, тоже. Повезло, ублюдок. Теперь помалкивай и не двигайся.
Он даже не стал делать полноценную перевязку на месте. Просто вдавил в входное и выходное отверстие, достал тампон из своей аптечки, обмотал всё это с такой силой, что у меня перехватило дыхание. Это не было лечение. Это была консервация до лучших времён.
— Ты весишь как мой бык на ранчо, — проворчал он, перекидывая мой автомат через плечо. — Попробуй помочь, если не хочешь, чтобы мы оба здесь остались.
Он впился мне под мышки и рванул наверх. Боль была ослепительной, белой. Я застонал, закусив губу до крови. Он не обратил внимания.
— Молчи и шевели ногами, Ричардсон. Хоть изображай, что они тебе ещё нужны.
И мы пошли. Вернее, он потащил меня, а я, стиснув зубы, пытался перебирать ногами. Каждый шаг отдавался огненной молнией в боку. Свист пуль вокруг казался уже чем-то второстепенным. Весь мир сузился до жгучей боли, до запаха его пота и пороха, до невероятной, звериной силы, которая тащила мою почти бесчувственную тушу вниз по склону к укрытию.
Он не бросался под пули. Он их игнорировал. Как дождь. Как неудобство. Всё его внимание было на движении: на выборе пути, на моём весе, на необходимости не упасть. Он был машиной по эвакуации активов. И я был активом.
Когда мы, наконец, свалились за броню БТРа, и ребята втащили нас внутрь, он отдышался, вытер лицо рукавом, и только тогда посмотрел на меня. Не с облегчением. С оценкой.
— Кровотечение под контролем. Доберёмся до лазарета — выживешь. В следующий раз, Док, смотри под ноги, а не в облака.
И он отвернулся, чтобы отдать приказы водителю. Дело было сделано.
В тот день он спас меня не из жалости. Не из братской любви. Он спас инвестицию. Опытного медика, офицера, человека, который знал, как он работает, и который был ему полезен. Он вложил в меня свои пули, своё время, свой риск. И теперь я был должен. Не абстрактным «товарищам по оружию». Конкретно ему. Коулу Мерсеру.
Это был долг, высеченный не на бумаге, а на кости и плоти. Долг, который нельзя было простить или забыть. Его можно было только обслуживать. Выплачивать кровью, молчанием, соучастием. С каждым выполненным приказом, с каждым закрытым глазом на его выходки, с каждым разом, когда я прибирал за ним, я делал очередной взнос.
И теперь, стоя в пустоте своей купленной в кредит жизни, я понимал, что расплачиваюсь до сих пор. Проценты набегали в виде тишины, которая гудела всё громче. В виде маски, которая всё лучше прилегала к лицу. В виде тёмной части души, которая, однажды увидев, как работает механизм спасения-порабощения, теперь тихо спрашивала: «А когда начнёшь собирать свои долги?»
Он был единственным, кто не ушёл. Он вошёл и прирос, как раковая опухоль — часть меня самого, неотделимая, питающаяся моей силой и моей совестью. И чтобы вырезать её, пришлось бы убить половину себя.
А я, как выяснилось, был к этому не готов. Пока что.
Завтра. Завтра всё вернётся в свою колею. После Маргариты, после такого… провала, Коул ещё как минимум на полгода заляжет на дно. Он будет анализировать ошибки, пересматривать критерии, искать более совершенный «материал». Он педантичен в своём безумии. Полгода тишины. Полгода, когда я смогу просто быть солдатом, а не соучастником. Полгода, чтобы мои нервы, обожжённые сегодняшним спектаклем, могли хоть немного зарубцеваться.
Я обвёл взглядом эту пустую, звонкую коробку. В полугодовой тишине, возможно, даже эхо моих шагов перестанет звучать как приговор. Это была слабая, жалкая надежда, но цепляться было больше не за что.