Она сделала паузу, достаточно длинную, чтобы слова успели осесть, как яд в бокале.
— И отсутствие реальной выгоды, — невозмутимо вставил отец. Он даже не потрудился смягчить голос. — Мы ведь говорим честно, не так ли?
Мать Луиджи замерла — на краткий миг в её взгляде промелькнуло раздражение, но она быстро вернулась к роли, найдя новое оружие: улыбку шире, голос мягче, как шёлк, стелящийся по стеклу. Они все вели себя так, словно забыли истинное значение письма и всё сказанное в нём.
— Разумеется, граф. Но ведь дело не в выгоде. Мы же говорим о союзе… о чувствах. Не так ли?
Я позволила себе краткую паузу, словно обдумывала услышанное. Потом аккуратно поставила бокал на подставку и слегка поддалась вперёд, не сводя взгляда с Луиджи. Голос мой зазвучал тихо, но в каждой ноте чувствовалась точность, словно каждый слог — выверенное лезвие.
— Как хорошо, что вы это сказали. Я как раз и хотела обсудить с вами… чувства. И их отсутствие, — улыбнулась с той мягкостью, от которой у Луиджи едва заметно дрогнули пальцы, лежащие на краю тарелки.
Он приоткрыл рот, будто собирался что-то вставить — но я, не изменив интонации, чуть приподняла ладонь: лёгкий, почти незаметный жест, вежливый и окончательный.
— Прошу. Дай мне договорить. Это важно.
Я выдержала паузу — долгую, точную, выверенную. В зале воцарилась полная тишина. Даже приборы больше не звенели — слуги словно затаили дыхание, и воздух стал плотнее, как перед бурей.
— Думаю, мы все понимаем: брак по расчёту — это не союз по взаимному согласию. Когда-то Эления… я… — я намеренно запнулась, позволив себе крошечную слабость, такую человеческую, что она только усилила контраст с последующими словами, — …верила в искренность. В то, что за лесть, за улыбками и обещаниями стоит что-то настоящее и по-настоящему надеялась, что влюбилась, — я перевела взгляд на Луиджи. Он всё ещё пытался сохранить маску, но в уголках губ уже проскальзывало напряжение. — Но жизнь… быстро расставила акценты. Всё это оказалось ширмой. Покрывалом для настоящих намерений. Впрочем, я никого не обвиняю. Мы просто слишком разные. У нас — разные цели. Разное понимание преданности. И уж точно разный взгляд на то, что значит достоинство.
Мать Луиджи напряглась. Её губы сжались в тонкую ниточку, словно шелк, натянутый до хруста. Но она молчала. И я продолжила, уже чуть тише, но с такой же ясностью — как приговор:
— Поэтому я больше не намерена играть в чужую пьесу. Не стану подстраиваться под роли, что для меня выбрали другие. Свадьбы не будет. Я больше не принадлежу никому, кроме себя. И уж тем более — не тому, кто считал возможным разменять меня на титулы, влияние… или молчаливую покорность.
Последнюю фразу я произнесла уже тише, почти интимно — словно обращалась только к нему. Луиджи побледнел. Его взгляд больше не прятал притворства — только чистое, вязкое раздражение, вырывающееся наружу, как яд из надломленной скорлупы. Но он сдержался. Не потому, что не хотел говорить — а потому, что знал: каждое слово сейчас будет работать против него.
Отец, молчавший до этого с безупречным спокойствием, наконец заговорил:
— Решение моей дочери окончательно. И, как вы понимаете, поддержано всей семьёй Эйсхард.
— Вам стоило обсудить это раньше, — холодно бросила мать Луиджи. Её голос, с которого слетела вуаль светской обходительности, теперь звенел, как лёд, потрескавшийся под сапогом. — Мы приехали с надеждой на примирение. А вместо этого…
— …встретили откровенность, — мягко, почти сочувственно перебила её матушка, не поднимая тона. — Что, согласитесь, редкость в нашем кругу.
Повисло молчание — плотное, как падающая драпировка, заглушившая звуки и эмоции. Луиджи стиснул зубы. Для постороннего — жест почти незаметный. Но для нас — слишком ясный. Его мать тоже замерла, будто пыталась сообразить, какую маску надеть теперь. В её взгляде боролись обида, раздражение… и жалкие остатки достоинства, которое вот-вот окончательно смоет разочарование.
— Как прискорбно, — наконец выдохнула графиня Уинтерли, отставляя бокал с таким достоинством, будто в нём только что утонула последняя капля её терпения. — Но раз уж на то пошло, полагаю, нам стоит откланяться после ужина. Не хочется смущать хозяйку дома своим присутствием.
— Вам никто не препятствует, графиня, — спокойно отозвался отец, не потрудившись даже сделать паузу. Его тон оставался неизменным, как мрамор. — Но и не прогоняет. Ужин был приготовлен. Слуги постарались. А моя дочь — намерена соблюдать приличия.
— Я не говорила это для того, чтобы устраивать сцену, — я кивнула, удерживая спокойствие. В голосе у меня звучала не бравада — спокойная уверенность. — Просто пришло время перестать лгать и себе, и другим. Считайте это шагом… к взрослой жизни, — я перевела взгляд на Луиджи и впервые за вечер позволила словам коснуться его напрямую: — Надеюсь, ты тоже сделаешь свой выбор. В первый раз — осознанно. И по собственной воле.
Он не ответил. Лицо осталось почти прежним — разве что исчезла маска. В его взгляде больше не было ни притворного очарования, ни попытки выглядеть благородным. Только тонкий, недобрый прищур и тихая злоба, обёрнутая в расчёт.
Мать Луиджи вновь взяла на себя управление разговором — голос её звучал уже не так плавно, как прежде, но в нём по-прежнему сквозило желание контролировать:
— Разумеется. Семейные вопросы… всегда непросты. Думаю, все мы заинтересованы хотя бы в сохранении видимости уважения.
— Уважение строится не на видимости, а на поступках, — ровно произнесла графиня Эйсхард, не дрогнув ни в слове. — Мы это знаем. И именно этому учим нашу дочь.
Словно по команде, слуги начали подавать первые блюда. Всё было безупречно: сервировка, запахи, изысканный подбор блюд. Но воздух оставался холодным. Не от температуры — от напряжения, стянутого между двумя семьями, как тонкая струна, способная оборваться от одного неловкого слова.
Я принялась за еду с внешним спокойствием. В движениях не дрожала ни рука, ни вилка. Будто всё шло по плану. И на самом деле — так и было.
Глава 3
Ужин закончился быстрее, чем кто-либо ожидал — и куда тише, чем опасались. Семейство Уинтерли, поняв, что терять здесь уже нечего, предпочло не затягивать своё пребывание и не позориться ещё больше. Они удалились с нарочитой учтивостью, за которой ясно чувствовалась сдержанная злоба и уязвлённое тщеславие.
Луиджи, вопреки всем моим предположениям, не попытался уединиться со мной, не заговорил о чувствах, не попытался сыграть в покаяние. Ни словом, ни жестом. Лишь его взгляд… Скользящий, вымеренный, как у человека, прикидывающего, где именно его поймали и каким будет следующий ход. Именно он оставил после себя самое неприятное послевкусие, хотя больше всего стоило опасаться действий и языка графини Уинтерли.
Я чувствовала, что жду подвоха, но не дрогнула. Сохраняла ровную, спокойную маску, даже когда внутри дрожали струны, натянутые тревогой. Ни резких движений, ни лишних фраз.
Они закончили трапезу спустя каких-то десять минут. И всё — как по щелчку. Больше никто не сказал ни слова. Разговор был исчерпан, и все присутствующие это поняли. Но чем тише становилось в зале, тем гуще становилось напряжение — словно даже воздух не желал отпускать гостей мирно. Скандала, которого все ждали, не случилось. И именно это было самым тревожным.
Я провожала их задумчивым взглядом, не отрываясь от прямой, надменно выпрямленной спины Луиджи. Интуиция звенела тонкой струной внутри — тревожной, почти болезненной. Опасность не исчезла. Она затаилась, выжидает. И я знала: именно он — блондин с отточенной улыбкой — остаётся главным кандидатом на роль палача в этой изящной пьесе.
Каждое его движение вызывало у меня внутреннюю настороженность. На протяжении ужина я неотрывно следила за тем, куда он тянется рукой, не позволяла ни приблизиться, ни коснуться моей тарелки. В прошлом он сам выбирал блюда для Элении, будто знал лучше неё, что ей подойдёт — на деле же подчиняя её себе даже за столом. Я не собиралась повторять эту ошибку. На этот раз он и не попытался. И всё же я ни на миг не позволила себе ослабить контроль.