— Резать, значит, приехал? — выкрикнул кто-то из парней от колодца.
Демин остановился, разглядывая, как показалось Трофиму, с насмешкой парней:
— Не резать, — сказал он твердо. — По-точному если, приводить в порядок землепользование. Чтобы клин не шел в клин, а полоса в полосу. Широкополосицу введем, а потом сообща хозяйство организуем на этом широком поле. А то у вас мерял Сидор да Тарас, а цепь оборвалась. Сидор говорит — давай свяжем, а Тарас — ну, полно, и так скажем. В пятнадцати местах полосы — дело ли это? И полосы не полосы, а шнурки от ботинок.
И он поднялся по ступенькам в избу, а Асигкритка Болонкин, мотая пьяно головой, стал выкрикивать:
— А ну-тка, поджечь бы избу с этим приговором!
После этих слов Пашка Бухалов пошел со сжатыми кулаками на крыльцо, как на невидимого человека, своего врага. Подойдя к ступеньке, пошарил в карманах. Того и гляди, вынет коробок со спичками. Но вот выругался, сел на ступеньку и стал ждать, прислушиваясь к гомону из-за двери, обитой войлоком. А подписка шла быстро — потому как все уже было ясно. И повалили прежде недовольные из избы. Первым батька Бухаловых. Лобастый, здоровенный мужик в нижней рубахе, опоясанный вожжанкой. Может, из лесу вернулся только что, где тяпал жерди на дрова в зиму. Увидев сына, сказал насмешливо:
— На будущий год к лесу нам ворошить придется болотею, Пашка. Перелог рвать плугом по милости Советской власти... Айда домой, черт с ним...
Но Пашка прирос к крыльцу, по-бычьи, нехотя, мотнул головой, рыкнул — тогда отец сказал ему опять со смешком:
— Аль милостыню просить собрался?
И опять Пашка не ответил. На крыльце появился теперь Болонкин-старший — как из темной ямы выбрался на свет божий, пощурился, похлопал глазами, вроде филина, да вдоль улицы. Второй — Семен — тут же выскочил из избы вслед за ним, закричал:
— Да это же в колья надо их!
Он выискал глазами дочку, махнул ей сердито:
— А ну домой, Тайка. Ишь, расфуфырилась. Не праздник сегодня здесь, а поминование. Черное платье надевай...
Он погрозил кулаком кому-то и спустился с крыльца. Пашка вслед ему угрюмо, без смеха, посоветовал:
— Корову веди снова со двора, на соль... Просолишь себя да Тайку, авось сохранишься до лучших годов...
Парни загоготали, а Болонкин, обернувшись, только укоризненно покачал головой. Проговорил тоненьким голоском:
— А ведь еще в училище, в городу учился.
— Учился, — буркнул Пашка. — Умный теперь.
Трофим ждал Никона Евсеевича. Вот и он встал на крыльце, шаря в кармане папиросу. Оглядывал стоявший внизу народ. Был вроде еще выше ростом, еще худее — только тяжелый литой подбородок нависал над головами. В распахнутой рубахе, ключицы, как скобы торчащие. Заговорил, и слышалось довольство в голосе:
— Болонкины-то, видали, — отказались писать свои фамилии под приговором. Не хотят знаться с новыми законами. А я подписал. Как и все теперь, буду трудовое крестьянство...
Кто-то из толпы девчат ахнул. Трофим оглянулся — не Валька ли это там среди цветных платьев и кофточек. А Никон Евсеевич сошел с крыльца — шаг его по пыли улицы был тверд и спокоен, пальцы мяли папиросную завертку тоже неторопливо, спокойно.
Трофим сел на жерди — в ушах у него мешались топот, голоса, смех и выкрики, ругань стариков, все так же покрикивающих рядом о каких-то своих приятелях, которых давно нет в живых, но которых бы сейчас сюда. Ему вспомнился брат — костлявые руки его под глиняным рыльцем умывальника так и виднелись перед глазами. Будет вытирать их тряпкой, общей на всех, смотреть на Трофима горестно: «Ах, черт тебя побери, как же это ты, Трошка! Где же я теперь возьму железа для кровли? Где?»
Из избы валом повалил народ — и опять каждый уносил с собой то ли табурет, то ли чурбачок, то ли скамеечку. Одни веселые — вроде Брюквина или там Куркина, многодетного мужика, побирающегося всегда с середины зимы. Другие были хмуры и задумчивы и озирались, точно выискивали за спинами людей каких-то своих обидчиков, чтобы вцепиться, затрясти, закричать на них. Только и слышалось:
— Чай, просторнее топеря жить будем...
— А как трахтор выкупим, так и с лошадью порядок, можа, будет...
— Агитахторы, только языками балабонить...
— Хорошо писать инструкции да манифесты, а ну-ка если ты по шею в дерьме коровьем...
— На широкой-то полосе и хлеб уродится гуще, потому как с широкой полосы не смоет навоз, удержится...
Трофим слушал, а сам все вертел головой — он ждал Ванюшку Демина. И тот тоже появился — шел, помахивая портфелем, фуражку держал в руке, и ветер расчесывал его курчавые и темные волосы. Рядом с ним торопился Волосников, приодетый сегодня в солдатские зеленые галифе, в гимнастерку, подпоясанную знаменитым ремнем, в тяжелые, заношенные, но почищенные колесной мазью ботинки. Запавшие щеки острого лица были красны от возбуждения и радости — рот был разинут довольно.
Ему, дядьке Волосникову, что́ — ста рублей у него никто не отымет, потому как неоткуда ждать ему их. А вот Трошка-то потеряет...
Он поднялся — в мыслях уже был около Ванюшки, в мыслях он спрашивал его: «А как же я вот теперь, батрак? Как же эти воза с коровьим навозом, которые раскидывал в поле, как же та тяжелая борона, пылившая по бороздам, душившая пылью?»
Но Ванюшку догнал Пашка Бухалов, он ухватил его за рукав и закричал:
— А ну, погодь! Землю грабишь, режим? Да я тебя!
— В хрюкалку его! — закричал Асигкритка Болонкин. — Бей его!
— Бей-бей! — спокойно попросил Демин. Лицо его залилось румянцем, точно ему стало стыдно невыносимо за то, что представителя Советской власти хватают за рукав, хотят бить посреди народа. Но тут же добавил строго:
— Меня ты собьешь, против тебя я хлюпик. А вот Советскую власть тебе не сбить, хоть гирю навесь на кулак.
Пашка растерялся, опустил руку, продолжая все так же бешено смотреть на землемера. На колодце парни тоже затихли, и только доносилось от жердей:
— Вот-вот... Едри его за ногу...
Казалось, старики никого не видели и было им не до событий сегодняшнего дня, как жили они своим прошлым. Жили далекими дорогами, далекими кострами в ночном, спетыми песнями, теми их сверстниками, которые шли с ними по этим дорогам и которых давно уже нет в живых... Что им было до какой-то широкополосицы, что им было до заботы, которая плескалась в душе Трофима Гущева. А Ванюшка уже вознесшимся голосом и, помахивая рукой, внушал:
— Темны вы еще, ой как темны, парни! Что же думаете, такая кровавая буча варилась по земле ради того, чтобы все так и осталось? Чтобы одни сидели на больших землях, по ободворинам, а другие — на «дебе», в низинах, ковыряли хвощ с белоусом да обливались зряшным потом, сами знаете — урожай на «дебе» — сам-друг выходит. Да никогда... Все меняется в стране, разве же вы не видите? Или думаете — в Хомякове другое государство? Нет, оно вместе со всей страной Советов должно в ногу идти. Открыли в земле нефть и руду — общая это нефть и руда. Выпускаются трактора — мы с тракторами. Строятся заводы, корабли, аэропланы. И вам, может, придется тоже строить и заводы, и корабли, и аэропланы. И вы, может, будете искать нефть да руду. Вам придется заново переделывать этот мир... Да что далеко ходить, — обернулся он вдруг в сторону леса. — Да что далеко ходить, — повторил, оглядывая теперь весь хомяковский народ, застывший в ожидании. — Вон в десяти верстах от вас — совхоз «Коммунар». Как управляются на общей земле тамошние мужики, слыхали?
Никто не отозвался, и Ванюшка горестно покачал головой. И надо было так понимать, что печалился он очень на темноту деревенскую.
— А там строят новые коровники. Там прибыль получили в прошлом году больше ста тысяч рублей. Бабы тамошние надаивают от коровы по сто с лишком пудов. А коровы какие чистые: у вас в хлеву такой чистоты не увидишь. Вы побывайте, посмотрите... Понравится ведь, запроситесь туда и забудете сразу про старое, за которое норовите в хрюкалку...
Из толпы кто-то засмеялся, другие, и это слышно было, заворчали что-то. А Пашка Бухалов сплюнул и сказал: