— На этом пароходе «Лев Толстой» я сейчас приплыл, — неожиданно проговорил Костя. — Жаркий и шумный. Цыган полный табор, маленькие дети кричат и плачут от жары. Ярмарка прямо... А насчет этого дела — так я тоже завтра поеду с Зубковым и Капустиным.
Яров уставился непонимающе:
— Ты же из поездки? У тебя же малое дите. Да и жена...
— Поля привыкла, — улыбнулся Костя, — такая работа. А ехать мне надо потому, что встречался с Коромысловым уже. А ребята не виделись с ним ни разу.
— Это было бы хорошо, — согласился Яров, — откровенно признаться, говорили мы о тебе, да вот поездка...
— Завтра утром и соберемся, — прервал его Костя, — что там говорить. Особо опасный, тут не до отдыха.
— Особо опасный, — повторил задумчиво и строго уже Яров, — тогда собирайся, Костя. Выпишите документы на рабочих с ткацкой фабрики. Будто в совхоз «Коммунар». Много сейчас едет на деревню рабочего класса. Вполне сойдете. Вот смотри...
Он поднялся из-за стола, встал возле карты губернии, раскинутой по стене за его спиной. Палец уткнулся в зеленое пятно:
— У него мать в Аристове. Там будут наши люди. Из Рыбинска уже выехали. Есть поезда на север — в них тоже будет тщательная проверка пассажиров. И есть вот они, Аникины... — Палец закрыл ржавое пятно в кольце зеленых штрихов — Они могут туда двинуться. Наше предположение. Не исключено, что мы ошибаемся. Не исключено, что поездка напрасная будет ваша. Но использовать надо всё...
— Согласен, — ответил, подымаясь, Костя. — Ну, пойду я, Иван Дмитриевич.
— Держи связь с нами. Или из волости звони, или из Рыбинска. Где будешь.
— Если что ценное только.
Яров вскинулся на него, сдвинул брови:
— А может, мы тебе ценное скажем?
— Понятно, Иван Дмитриевич...
Костя пошел в свой кабинет. Здесь тоже от стен, недавно покрашенных, тянуло краской и какой-то металлической горечью. Распахнул окно, посмотрел на дорогу — она сияла в пятнах рассвета. Шли первые прохожие, тянулись подводы, прогудел где-то грузовик. Он сел за стол, положил голову на локти.
— Коромыслов, Коромыслов, — проговорил и закрыл глаза, как засыпая мгновенно.
Он видел его всего один раз, в лагере, летом двадцать третьего года. В жаркий июльский полдень Коромыслов сидел возле монастырской стены рядом с туркменом, бывшим басмачом, и слушал, как ноет тот сквозь зубы заунывную восточную песню. Казалось, что слушает. Был невысок, но широк в плечах, крепок, с сильно загорелой шеей. Сам голый по пояс, гимнастерка лежала рядом, возле ног, обутых в стоптанные американские, на толстой подошве, башмаки. На голове редкие, с просветом волосы, такие же светлые усы, под скулами желваки, в глазах — угрюмость и отчуждение. Но при появлении Кости и коменданта лагеря вскочил вместе с туркменом, вытянулся, и глаза, светлые, редко мигающие, стали тупы и равнодушны.
— Это туркмен Байрамуков, — сказал комендант, кивнув на певца. — За басмачество. Джунаид-хан его командир был. В деле столько кровищи, что не знаю, почему трибунал оставил его хлебом кормить. А этот — Коромыслов, из банды Саблина, что под Костромой, той, что вырезала продотряд зимой двадцатого года. Коромыслов будто не был при этом. В конце двадцать второго, под рождество, как говорит, сам явился добровольно в волисполком с двумя карабинами, положил их на стол председателю. Сказал, что пристрелил одного из бандитов, следившего за ним. Будто бы не давал ему уйти под амнистию от Советской власти.
— К Саблину как попал? — спросил Костя, разглядывая лицо зеленоармейца.
Оно было добродушным, в рыжеватине, заросшее щетиной — лицо деревенского мужика, торгующего на рынке дровами или сеном.
— Сжег свой дом, угнал лошадей от военной комиссии, — ответил Коромыслов.
Он понял, какой последует вопрос от инспектора губрозыска, явившегося в лагерь, и уже с какой-то злой веселостью закончил:
— А то подавились бы моими саврасыми лошадками. Пожалел...
— Но-но! — прикрикнул комендант, побагровев вдруг, закрутив головой. — Забыл, где находишься?
Коромыслов рассмеялся коротко, добавил, почтительно глядя на коменданта:
— Прошу прощения, гражданин комендант. Уж больно часто меня допрашивали и все одно: почему да отчего? Вот и ответил. Извиняйте, что не так ежели.
— В банде у Ефрема Осы бывал? — спросил Костя. Тот ответил не сразу, а подумав несколько:
— В двадцать первом, зимой. Саблин посылал насчет патронов и гранат. Осу не видел, толковал с Васькой Срубовым. Гранат так и не дали. А Ваську убили, говорят.
— Деда Федота не видел там?
— Не представляли, — теперь хмуро ответил Коромыслов и отвернулся, глядя в небо, в котором бушевало на ветру березовое пламя. Тянулись дымки из-за стен, от построек, от них же доносились говор и крики, и хлопки дверей, и бряканье помойных ведер, журчанье воды из колонки — все далекое от жизни этих людей.
— Ты оденься-ка, — вдруг с тихой злобой приказал комендант. — Загорает еще. Не мирщина сенокосная тебе тут. Ну, живо!
Коромыслов нагнулся, при этом глядя то на Костю, то на коменданта. Точно боялся, что стоит ему выпустить их из поля зрения, как свалится на землю от жуткого удара по голове. Рука царапала лежавшую комом на земле гимнастерку, и Косте привиделось на миг, что вот так он царапал ружейное цевье где-то там, в лесах, услышав шаги чужого или готовясь к бою с отрядом красноармейцев. Рывком набросив на себя толстовку, Коромыслов спросил:
— Еще чем интересуетесь?
Костя отвернулся. Идя рядом с ним, комендант вдруг принялся хвалить бандита. Был тот дисциплине послушен, работящ, нетребователен, как другие.
— Недавно, — бормотал, потирая шишковатый лоб с усилием и морщась почему-то, — колчаковские офицеры бунт затеяли. Отказались идти на воскресник в романовскую тюрьму. Их не устраивают коммунистические идеи. Они, видишь ли, дворянского да помещичьего сословия, не привыкли гнуть спины на трудовой народ. А этот без слова пошел, и вваливал пуще всех, и кончил последним. Отметил я это в его деле...
Может, воскресник и сыграл роль для Коромыслова, когда объявили амнистию. Выпустили его в числе первых. Но не вернулся Коромыслов к земле, к матери, живущей под Рыбинском в оставшейся после пожара бане. Не вернулся, ушел в уголовный мир. Карабин контрреволюционера сменил на «фомку» налетчика, гранату бело-зеленого на нож грабителя, на отмычки, на шпилера, на пистолет под полой, на притоны, на гульбу в шинках и ресторанах. Откуда-то смыкались вокруг него подручные — тоже из бандитов и хулиганов, слоняющихся по большакам, вдали от губернских и уездных милиций. Сделав дело, рассыпались, уходили, и оставались лишь показания запуганных насмерть людей...
— Так как же с узелком-то, товарищ начальник? — послышался голос Каплюшкина снизу, из окна дежурки. — Мне ведь ехать надобно дале.
— Что ж у нас здесь камера хранения? — отозвался сердито Горбачев. — Вот дадим указание нашим сотрудникам, они будут искать. Это, дядя, так быстро не делается.
«А надо быстро, — подумал Костя. — Ой как надо бы искать пропавшие вещи побыстрей, дежурный Горбачев».
В дверь стукнули — вошли двое: Вася Зубков и Македон Капустин, агенты первого разряда. В рубахах с закатанными по локоть рукавами, в кепках. Вася — больше похожий на подростка, крупно вышагивающий, точно всякий раз минуя лужи на пути. Македон — увалистый, тяжелый, с широкой грудью, затянутой плотно голубыми обручами матросской тельняшки. Вася прошел к столу, а Македон остался стоять у входа.
— Слышали, что вернулся...
Это сказал Вася, снимая кепку, присаживаясь на стул. — Как съездил?
— Без толку пока. А вы собираетесь в дорогу?
— Да, — оглянулся Вася на Македона, стоявшего у дверей, припирающего косяк могучим плечом.
— Ответственное задание... Завтра утром.
— Не откажетесь меня взять?
Вася изумленно уставился на него. Македон неслышно тоже прошел к столу, подсел рядом, глядя на инспектора.
— Верно?
— Верно, — ответил Костя. — Поспите и к семи сюда: документы, деньги и на поезд. Терять время больше нельзя. Подключаемся к розыску. Какой уж он получится — не знаю.