Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Рэв не реагирует.

Он просто ухмыляется, прежде чем проталкивается через студентов, оставляя меня ошеломленной. Почему он так поступил? Он поступил так ради меня? Возможно, благородство все же не померло.

Вглядываясь на деревянное распятие, прибитое к стене, я понимаю, что для спасения моей душонки «Аве Мария» недостаточно.

ТРИ

Плакса - img_2

КАК УБИТЬ ПРЕПОДОБНОГО

Как только я открываю входную дверь, я знаю, что все вот-вот пойдет прахом.

— Мама? — зову я, бросая ключи в фарфоровую чашу, что стоит с армейской точностью на столике в прихожей.

Весь мой дом обставлен таким образом на случай, если он когда-нибудь решит вернуться. Мама не хочет, чтобы что-то стояло не на своем месте, если вдруг этот нахлебник, обрюхативший ее, — он же мой папаша, — провальсирует через парадную дверь. Она хочет, чтобы он поверил, что наша безупречная жизнь была поставлена на паузу ради него, пока мы ждали его возвращения.

Этого никогда не произойдет.

Она знает это.

Я знаю это.

Однако она цепляется за несбыточную надежду — получить свое «долго и счастливо». Которое она так или иначе заслуживает. Но жизнь устроена иначе. Нам ничего не причитается. Мы работаем для того, чтобы неприятности случались. Мы работаем, чтобы улучшить свои жизни, чтобы не ждать, тоскуя по бесполезному уебку, дважды сравшему на семью, которую он никогда и не хотел.

В доме мертвая тишина, что никогда не является хорошим знаком.

Осмотрев гостиную, я вижу, что она не сидит на своем обычном месте, у окна, на случай, если он пройдет мимо.

Перепрыгивая через две ступеньки на лестнице, я стремглав бросаюсь к ее спальне. Дверь приоткрыта, и когда я распахиваю ее плечом, то вижу хорошо знакомую картину: красные и белые таблетки разбросаны по белому ковру, неподалеку пустая бутылку дешевого скотча, и тело моей мамы в коматозном состоянии, лежащее поверх шелкового пододеяльника.

— Ради всего херового, — ругаюсь я себе под нос и бегу к ней. — Джун! Очнись, блядь!

Я слегка похлопываю ее по щекам, пытаясь получить ответ.

Она просто стонет. По крайней мере, жива.

Подняв ее обмякшее тело на руки, я несу ее в ванную. Повернув кран, я затаскиваю ее задницу в душ и позволяю холодной воде вбить в нее хоть какого-то здравого смысла.

Я отхожу, скрещивая руки на груди, и жду, когда она придет в себя. Это уже третий раз за неделю, а сегодня только среда.

Ее глаза распахиваются, прежде чем она осознает, что ее окатили холодной водой. Она вскрикивает и отползает, ударяясь спиной о белую кафельную стену.

— Ты испортил мое платье, — невнятно говорит она, пытаясь встать, но она никуда не денется. — Твоему отцу нравилось это платье.

— О, долбанная брехня, — парирую я, не заинтересованный ее представлением. — Он не придет, мама. Когда ты свыкнешься с этим? Он эгоистичный чмошник, который ни разу не подумал о нас!

— Ты ничего не знаешь! — рыдает она, смахивая с глаз намокшие волосы. — Он меня любит. Он сказал, что будет заботиться обо мне. Без него я ничто. У меня ничего нет.

Она тянется за моей бритвой, возясь с извлечением лезвия.

Ее действия доказывают, какими эгоцентричными говнюками являются оба моих родителя.

— Ты этого, блядь, хочешь? — кричу я, приседая перед душем и залезая к ней, борясь за бритву.

Меня омывает холодная вода, но мне пофиг. Я больше ничего не чувствую. Я оцепенел.

— Я хочу сдохнуть! Дай мне сдохнуть! — вопит она; ее слезы смешиваются с каплями воды, льющимися вокруг нас.

Сжимая ее запястье, я заставляю ее бросить бритву. Она скользит по полу душевой.

— Я не позволю тебе разрушить свою жизнь из-за того, кому поебать на нас. Может, ты и не хочешь жить, но я отказываюсь позволять этому мудачью обосрать нам обоим жизнь.

Ее глаза умоляют меня помочь сделать так, чтобы боль ушла. Я переношу боль за двоих, поэтому залезаю в душ вместе с ней.

С водой, что мочит нас обоих, я крепко обнимаю ее, предоставляя ей свою силу, ибо таковой у нее нет.

— Я люблю тебя, мама. И хотел бы, чтоб и ты любила себя.

Она всхлипывает у меня на плече, ее крошечная фигура вздрагивает в моих руках. Я позволяю ей скорбеть о жизни, которую она хотела, но так и не получила.

— Он любил меня. Действительно любил, — шепчет она, как испорченная пластинка, которую заклинило. — Ты выглядишь точь-в-точь как он. Он был так красив. Популярен. Так умен, прямо как ты. Ты станешь кем-то. Ты изменишь мир.

Протянув руку над головой, я выключаю воду, но не отпускаю маму.

Как бы мне ни хотелось, чтобы она перестала быть жертвой, я все равно люблю ее. Она всегда старалась изо всех сил, когда я рос. Она старалась быть хорошей мамой.

Но мы всегда были на мели.

Я был ребенком, носившим вещи на два размера больше. Ребенком с чудно́й стрижкой, потому что мама подстригла его, дабы сэкономить деньги.

Когда мне было одиннадцать, я осознал, что жизнь совсем не такая, какой ее изображают по телевизору. Семейка Брэди6 не являлась представителем идеальной американской семьи. Синди и Бобби целовались в конуре, когда им было по девять лет, Грег трахал Кэрол, а мистер Брэди был скрытым гомосексуалистом.

Жизнь изменилась, и никакого отношения к «Семейке Брэди» это не имело; все было связано с тем, что у Джун случился срыв. Он приближался. Были тревожные сигналы. Но было слишком поздно, и когда она сорвалась, она сорвалась сильно.

Я нашел ее без сознания на полу в ванной, поскольку она проглотила отпускаемые по рецепту таблетки и запила их бутылкой Джека7. Я позвонил в девять-один-один, которые проинструктировали меня, как вернуть маму к жизни.

Тот день навсегда изменил меня.

Джун сочли никудышной матерью, и после этого меня упрятали в католический приют для мальчиков святого Павла.

Я презирал каждую притворную улыбочку, каждое пустое обещание. Они собирались дать то, чего не смогла дать моя мама, но я за милю чуял их брехню. Для них я был всего лишь еще одним невинным мальчишкой, которого они могут покалечить ради своих нездоровых отклонений.

За запертыми дверьми было ясно, что я должен был есть, спать и дышать тогда, когда мне скажут братья, и если я ослушивался, то был наказан, и под наказанием я имею в виду голод, побои и запирание в темноте.

Однако быть запертым в темноте, вдали от общества, было не так уж и плохо — именно здесь я учился выживать. Обо мне забыли, и благодаря этому я мог прокрадываться в тень и выскальзывать из тени наружу.

Именно здесь я начал воровать, чтобы улучшить свою жизнь, а также жизни других мальчиков, боявшихся темноты. Не столько самой темноты, сколько того, что таилось в ее туманных глубинах.

Преподобный Франшо был спасителем Приюта для мальчиков святого Павла. Он не мог никому причинить вреда. Его считали городским героем, поскольку он «спас» нас, мальчиков, которых большинство забраковали. Но внешность обманчива, потому что, когда Преподобный спускался по ступенькам в темный подвал с ремнем в руках, я знал, что это был последний раз, когда я позволю кому-либо вновь причинить мне боль.

Преподобный был педофилом. Ему нравилось, когда юные мальчишки называли его папочкой.

Но я ни за что не называл бы его словом, которое должно было подразумевать защиту и заботу, поэтому в ту дождливую ноябрьскую ночь, когда он спускался по этим ступеням, я вырвал ремень из его руки и продемонстрировал ему, кто его папочка.

— На колени, Франшо, — сказал я, натягивая толстый ремень между своими ладонями.

— Я тебя упрячу в тюрьму надолго. Ты просто…

Удар!

Преподобный издал страдальческое «уф-ф», когда я опустил ремень на его спину.

— Ты что, плохо слышишь, старый пердун? Я сказал… на… свои… ебанные колени.

7
{"b":"942250","o":1}