Для запуска змея нужны только двое. Ими и должны были быть близнецы. Судя по тому, что о змее я узнал совершенно случайно, можно было предполагать, что братья вообще не собирались привлекать меня к этому делу. В лучшем случае мне была бы отведена скромная роль постороннего наблюдателя, не больше, но подарок Акимовны нарушил первоначальный план — пришлось потеснить Алешку, а его обязанности доверить мне. Чтобы Алешка не разобиделся вконец, брат поручил ему во время запуска поддерживать хвост змея — дело не ответственное и, прямо сказать, совсем не обязательное.
— Значит, так, — еще раз стал объяснять Мишка, — ты, Толька, отматывай саженей пять и отходи от меня. Алешка сзади держит хвост, смотрит, чтобы не зацепился, не запутался. Я подымаю змея и командую: «Вперед!» И мы все бежим. Я запускаю змея; когда он взлетит, беру у Тольки моток. Полет сам буду направлять — дело это трудное.
Отматывая нитку, я чувствовал, как сильно бьется у меня сердце.
— Приготовились! — Мишка высоко поднял змея. — Вперед!
Я рванулся с места. Змей плавно выскользнул из рук Мишки и легко, свободно стал набирать высоту. Он шел широкими кругами, шел смело ввысь, как бы вычерчивая в воздухе витки огромной спирали. Он был теперь совсем не похожим на нечто неуклюжее, склеенное из исписанной бумаги и шероховатых планок. Длинный белый хвост сильно развевался сзади, а большая голова была высоко вскинута — змей стремился вверх, в высокое, просторное осеннее небо, полное облаков и ветра. Только сейчас, в полете, он стал самим собой — огромным, сильным, смелым, по-орлиному парящим под облаками.
Тяжело дыша от радости, я не отрывал глаз от змея и даже забыл, что надо непрестанно травить нитку. Мишка подскочил ко мне.
— Давай нитки! — он выхватил у меня клубок, стал разматывать. Я потрогал нитку. Она сильно натянулась.
— Ветер сильный, — с тревогой сказал Мишка, — еще унесет его. Пожалуй, для первого раза хватит. Пусть отдохнет — впервой летает.
Мишка стал медленно подтягивать змея к земле, а змей явно не хотел спускаться — он строптиво кувыркался, нырял в воздухе, снова пробовал взвиться в небо, но крепкая нитка настойчиво тянула его вниз. Сделав последний круг, змей обогнул выгон и плавно опустился на траву.
Мы подбежали к змею. Даже здесь, на земле, его большая четырехугольная голова чуть вздрагивала, пытаясь приподняться, а длинное тело слабо трепетало — змей жаждал нового полета.
— Запустим еще, — решил Мишка, — теперь можно и повыше — он уже бывалый.
Мишка снова поднял змея, я снова размотал клубок.
— Вперед!
Я побежал уже не волнуясь, а лишь радуясь новому полету. И змей взмыл вверх еще смелее, еще свободнее, Я смотрел, как он уверенно уходит в небо, и медленно разматывал клубок, посылая змея все выше.
— Давай нитки! — Мишка, не глядя на меня, протянул руку за клубком, но я отстранил его.
— Нет, теперь я сам хочу его поводить.
Мишка изумленно уставился на меня — он не привык, чтобы ему прекословили.
— Давай сюда нитки, говорю! — повторил нетерпеливо.
Но я молчал и медленно разматывал клубок. Мишка смотрел на меня с сердитым удивлением: невероятно! — тихий, покорный, безропотный Толька не подчиняется… Но отнять моток силой нельзя — опасно! — змей может вырваться.
— Ладно! — зловеще прошептал Мишка. — Пускай только он спустится, я с тобой иначе поговорю.
Это не было пустой угрозой — по горькому опыту я знал: с Мишкой, когда он разозлится, шутки плохи. Недаром он в железных руках держал меня и Алешку. И все же я не отдал клубок, более того, я сразу размотал его на добрую сажень.
А змей давно уже достиг высоты, на которую только что подымался. Теперь он забирался все выше. Я снова потрогал нитку — она зазвенела, как гитарная струна.
— Упустишь змея — так и знай, домой живым не вернешься, — громко сказал Мишка.
Я рассмеялся ему в лицо и снова отмотал нитку. Змей радостно дрогнул — явно хотел подняться до плотных облаков, которые пригнал с горизонта северный ветер.
Я быстро взглянул на моток — он уменьшился, похудел, но ниток еще хватит, чтобы змей догнал ближайшее облако. Нитка натянулась до отказа, задрожала: змей властно требовал — не удерживать его.
Мишка и Алешка забыли обо мне. Теперь мы трое не отрывали глаз от змея. А он все ускорял полет. Я еще видел его голову — она стала маленькой, как спичечная коробка, и светлела на фоне облака, совсем потемневшего, переходящего в тучу. Мы поняли — змею не терпится догнать тучу. И вот он достиг своего — вошел в тучу, слился с нею. В ту же секунду суровая нитка с жалобным звоном лопнула, конец ее унесся ввысь и пропал.
Я виновато и испуганно взглянул на Мишку. Но он по-прежнему смотрел вверх, и по лицу его не было видно, что он сердится на меня.
— Ушел… — печально сказал Мишка, — теперь он долго будет там летать — ветер не даст упасть. Нам в школе говорили — вверху, в небе, ветер круглый год дует, никогда не утихает…
ИВАНОВ
Впервые я услышал о нем, кажется, в девятьсот двадцать первом году. Год тот был очень тяжелый, голодный, холодный. Жители нашего Куранска питались чем попало: кого спасала картошка, была она тогда мелкая, пополам с землей, кого — тыквы, кремовые, огромные, — один человек еле подымал такой «плод». Зато каши из него можно было сварить на целую неделю. А кто ходил на Оскол — ловить рыбу. Ее варили, жарили, вялили, сушили.
У нас этого ничего не было: отец умер четыре года назад, мать никогда лопаты в руках не держала, всю жизнь учительствовала в гимназии. Трудовая школа-семилетка не работала — не было дров, и учителя потянулись к приватным занятиям — лишь бы прокормиться. Мать тоже стала давать частные уроки. Каждый день к нам приходило шесть-семь учеников. То были дети куранцев, живущих на городских окраинах — на Сизоновке, Долголевке, Колонтаевке. Окраины эти, став из пригородных сел улицами, в сущности мало чем отличались от деревни: жители имели при домах большие огороды, держали скот, лошадей, птицу. Хозяйство вели натуральное. Мать тоже брала за уроки не деньгами, почти потерявшими ценность, а продуктами. Каждый ученик что-то приносил с собой: один — хлеб домашней выпечки, другой — кошелку картошки или бутылку самодельного, горьковатого подсолнечного масла. Кроме того, каждый через день должен был принести кринку парного молока. Продукты эти были нашим спасением.
Я тоже учился: ходил на занятия к бывшей начальнице женской гимназии. Она теперь служила в горздраве — регистрировала входящие и исходящие; вернувшись домой, учила меня грамматике, истории Древней Греции, алгебре и геометрии.
Но я не только учился — я и сам учил: с утра, когда приходили ребята, проверял у них уроки — спрашивал таблицу умножения, правила грамматики.
Занятия эти очень тяготили меня: весной хотелось без дела побродить по лесу, по лугу, зимой — спуститься на санках с крутой меловой горы или побегать на коньках по замерзшему Осколу. Но матери в одиночку не под силу было справиться с целой маленькой школой, — приходилось терпеть…
Однажды в воскресенье мать пришла с базара очень расстроенная. К ее приходу на столе, как обычно, кипел самовар, но мать даже не взглянула на него. Не снимая пальто, не разматывая платка, она села на табурет у двери, сиплым от волнения голосом сказала:
— Петр Васильевич и Варвара Варфоломеевна голодают…
— А кто это? — спросил я.
— Нет, нет, это же ужасно, ужасно, — не отвечая, продолжала мать, — наши старшие коллеги, наши учителя на краю гибели — им грозит голодная смерть. Дело чести всех нас, куранских учителей, спасти стариков.
— Да кто они такие? — снова спросил я, спросил на свою голову…
— Как кто? — Мать вскочила, сорвала с себя пальто, платок, бросила на стол. — Ты что же, не знаешь лучших людей города, его гордость? — Она метнулась к этажерке. Там стояла некогда выписанная отцом в рассрочку Большая Энциклопедия. — Сейчас, сейчас ты все, все узнаешь. — Мать пробежала глазами по корешкам, выхватила том на букву «И», раскрыла на странице, заложенной белой шелковой ленточкой-закладкой. — Вот, читай!