Умолкла птица, голову склоняет так да эдак, будто дивится.
— А перо вам на что? — спрашивает. — Кто подучил?
Молчит Умила, не знает, что ответить, и волк молчит. Глядела-глядела на них птица, да и говорит:
— Перо у меня выпадало и ещё не отросло. На день останетесь, вдвое длиннее станет, ещё день подождёте — втрое. Нынче оно совсем короткое.
Переглянулись Завид с Умилою. Ждать им нельзя, и ничего, кроме пера, брать не велено.
— Какое ни есть, давай, — говорит Умила.
Птица шею изогнула, перо выдернула да в клюве подала. Умила его взяла — с ладонь, не больше. Поглядела, за пазухой спрятала и поклонилась.
— Благодарствуем, — говорит.
Птица уж не ответила, голову под крыло спрятала, уснула.
Вернулись они в сторожку, взяла Умила яйцо со стола, пока хоть чуть видно было, и затворила дверь.
Вышли, и нет реки, вновь перед ними знакомый лес. Умила яйцо в руке покачивает, говорит:
— Помни, оглядываться нельзя. Не позабудь!
Кивает волк. Помнит.
Она ловко яйцо перебросила с правой руки на левую, и сперва будто ничего, а потом как затрещит, точно изба рушится! Вскрикнула Умила, сама едва не обернулась. Волк ей ладонь прикусил легонько, повёл прочь. Скоро она опомнилась, села ему на спину, крепко шею обхватила, и он побежал. Стрелою мчится, её уносит, она тяжело дышит и всё за него цепляется, а за ними что-то ворочается да стонет, что-то будто вдогон пустилось.
— Ох, что же это! — бормочет Умила. — К добру или к худу? Что же мы, любый мой, сделали?
Волк того и сам не ведает. Не поспешили ли? Им помощь посулили, они и поверили, а что с того будет, и не вызнали.
Долго ли, коротко ли, добрались до выворотня при дороге, а там уж телега стоит, лошадёнка ушами прядает, копытами переступает. Добряка лошадёнка, смирная, крепкая, да нынче ей не по себе. Рядом Божко во все стороны вертится, озирается. Волка завидел, кричит:
— Я уж думал, не воротитесь! Отчего так долго-то?
Под выворотнем так и лежала бочка с водой, которую везли на царёв двор, да по пути подменили. Насилу они её выкатили, насилу донце сняли. Божко всё расспрашивает, какова птица, да правда ли, что там, по берегам реки Смородины, остались богатырские шатры со всем добром, кое уж не надобно хозяевам, перешедшим по Калинову мосту на тот свет.
— Вы бы нахватали поболе, да в избу! — всё повторял он, взмахивая рукой. — Меч увидали — хвать его! Золото — хвать! Коня богатырского…
— Коня-то как заведёшь в избу? — насмешливо сказала Умила. — Особливо ежели он богатырский.
— Ну, хоть седло с коня золочёное да узду! — не сдавался Божко. — Эх, вы… Меня там не было.
— И добро, что не было. Через то и беда стрястись могла! В этаком месте разве можно лишнее брать?
Едут да всё спорят. Вот уж река показалась. Миновали мост, свернули к Телячьему броду, остановились.
Божко свистнул, вышли три водяницы. Одна ловко в бочку забралась, а две другие и так, и этак — никак не управятся, не догадаются, какой стороной влезать, помощь надобна. Божко и рад помогать.
— Ра?.. — спрашивает волк тихонько. Он-то надеялся, может, и Раду возьмут.
— Не поедет она, — покачала головой Чернава, облокотясь на бочку. — Не упросишь. Далече от боли ушла, ничего не помнит, смеётся. Пусть так и будет.
Вот уж Божко наобнимался с водяницами — весь вымок, дурень, сам усмехается, рот по уши растянул. В бочке небось и воды на донце осталось, всю выплескали.
— Ехать пора, — говорит Умила и на волка глядит. — Что же ты, так побежишь?
Он головою мотает.
— Останешься? — догадалась она. — Марьяше ещё чем поможешь?
Он кивнул.
Не стала Умила его держать, только присела да обняла крепко.
— Береги себя, — говорит. — Как с делом управимся, где мне тебя сыскать?
Он ей растолковал: там, где дорога к Перловке сворачивает, не доезжая до брошенных полей, стоят близ опушки леса два сухих дуба. Место приметное. Умила кивнула, запомнила.
— Знать бы ещё, что будет, когда мы яйцо да перо в Перловке оставим, — говорит. — Я ведь тебя и расспросить не могу о том, кто же нам у реки встренулся, но ежели ты её хоть чуть знаешь да веришь, мне и того довольно. Да что же будет, какая тебе помощь? Не сойдёт ли с тебя волчья шкура? Нет, об том бы она, верно, сказала…
А ночь уж на исходе, говорить да гадать некогда. Прижался волк в последний раз к её плечу, а там лбом подтолкнул, головою мотнул: уезжайте, мол! На Божка фыркнул: береги!
Долго он вслед телеге глядел. Её уж и не видно, да ещё слышна конская поступь по мёрзлой дороге, да вот будто девичий смех волною плеснул. Не ошибся ли, отпустив их одних? Нагнать ещё не поздно…
Всё же потрусил к Белополью. В эту пору запел петух — кричит, распевается. Другие ещё молчат, ещё черным-черно, а этому хоть бы что.
Пробирается волк тёмной улицей. Видит издали, у Тихомировых ворот огонь жгут, стража дозор несёт. Он и туда, и сюда — нигде не укрыться. Прокрался тогда задами со стороны садов, высмотрел, где в высоком терему оконце светится. Нигде кроме не жгут огня. Должно быть, Марьяша с Тихомиром в путь собираются, их двор и есть. Тут всё вишнями позаросло, забор не так крепко стоял, нашлась и лазейка на волчью удачу. Он туда шмыг!
Ищет, где старая яблоня, ищет, впотьмах и не разберёт. А со двора уж голоса летят, Тихомиру с дочерью выйти велят. Волк до хлева дополз, глядит из-за угла — добро, пса во дворе нет, шума никто не поднимет.
Вышла Марьяша. Им-то одну укладку взять дозволили, так она, видно, всё на себя вздела, что смогла — на тулупе ещё тулуп, из-под платка ещё три виднеются, и на плечи платок набросила. А Тихомир из вредности в одной рубахе вышел, в портах да босой. Кричит:
— Что, Борис, явился ль меня проводить? Гляди, голый да босый иду! За дружбу, за службу верную токмо это и заслужил…
Этот из дома, видно, тоже вынес, что смог: всю медовуху да вино. Едва идёт. Марьяше самой нелегко, уж взопрела, да ещё укладку волочит. Люди-то глядят, посмеиваясь, а помочь никто не спешит.
— Ишь, капуста! — приговаривают. — Небось и копеек за щёки насовала! Нам-то хоть что осталось?
Да тут же, не дожидаясь, покуда хозяева отбудут, пошли искать, что в доме есть, да с шутками-прибаутками выносить, что приглянется: и сундуки, и зеркала, и тканые дорожки, даже и кадушки с солёными огурцами. Уж и соседи за воротами собрались, каждый себе кусок урвать хочет, а царь Борис не явился. Может, он и велел своим людям за порядком следить, да никто не стал.
Какая-то баба с Марьяши уж платок потянула, ничего не стыдясь, как бы и укладку не отняли.
Ощетинился волк, зарычал, а на помощь явиться не может — уж полон двор людей, а за двором вся улица. И коровёнок хотят себе взять, и кур, и гусей.
— Забирай платок, — слышно, кричит Марьяша, — а с ним и всё моё горе возьми! Слово моё крепко!
Испугалась глупая баба. Платок уж было сорвала, да Марьяше его обратно в руки и сунула, отпрянула с визгом.
Тут о мече кто-то вспомнил. Добрый был у Тихомира меч, да неплохо бы тут же, на его глазах, этот меч себе и взять. Ну, кто первым сыщет? Волка тут и прошибло: чего ж он зевает, ведь сам за мечом и пришёл!
— Да я его в реку кинул, там ищите! — закричал Тихомир.
Разбежались люди по дому, котлами гремят, горшки бьют, лавки переворачивают, а волк наконец увидал в углу сада старую яблоню. Сама широка да раскидиста, тело у ней перевязано, в нём от годов трещина глубокая. Вот у корней земля потревожена. Волк её лапами разбросал, да меч и сыскал, вытянул за перевязь, да в лаз! Пусть ищут, хоть обыщутся.
Тут снежок пошёл.
Время раннее, а в городе шум: колдун дворы обходит, нечисть гонит, чтобы добрых людей губить и пугать не смела. Да ещё подменыша везут. Румяные девки спешат-торопятся к царскому терему.
— Страсть охота хоть одним глазком поглядеть! — говорит одна. — Каков он, подменыш-то?
— В колымаге, сказывают, поедет, так ничего и не разглядим. Что ж, может, он в оконце рыло покажет!