Да по плечу опять — хлоп! Всю рубаху уж сажей измазал.
— Ты меня и вовсе не понял, — с горечью сказал Завид, отодвигаясь. — Я-то думал, вы честные, а вы… Уйду, к Невзору вернусь.
У Первуши тут и весь смех прошёл.
— Ишь как заговорил, — сказал он, цокнув языком. — Да больно ты им надобен.
— Да уж пригожусь! В Белополье мне Дарко встретился, обратно звал.
— Дарко? Это Жбан, что ли? Ну, этому добрым быть легко: не его корчма, не его ты хлеб ешь. Он, может, у Невзора и не спросил, обрадеет ли тот, ежели ты вернёшься.
— Да Невзор меня и пускать не хотел, запер.
— Для виду сердился, а как уехал ты, я чаю, ему полегче стало. Работник-то из тебя аховый, он сам жаловался. Мужики подтвердят, ежели мне не веришь.
Горько стало Завиду. Припомнил он, что и в первый раз Дарко его привёз, ни с кем не советуясь. Не шибко рад был Невзор, едва не погнал, а что нынче скажет?..
— Я тебе, брат, ещё иное поведаю, — проникновенно молвил Первуша, опять подсаживаясь ближе. — Они-то со степняками бились, что Горазд, что Невзор. О былом помалкивают, да только у Горазда и лицо, и жизнь изломана, и у Невзора тоже ран хватает. Страсть они не любят степняков, а в тебе-то сразу видать степняцкую кровь. Надобен ты им, как пятое колесо на телеге!
Завиду ровно камень на сердце налёг. Уронил опять лицо в руки, думает.
— В Белополье наймусь работником, — говорит. — Меня уж звали.
— Да каков из тебя работник! — смеётся Первуша. — Ничего ты не умеешь, в деле испытают да погонят.
Посмеялся так-то, а после сказал без смеха, сощурив глаза:
— Да прознают ещё, что ты Радима убил, тут тебе и беда.
— Да как же прознают? — вскинулся Завид.
— А им добрый человек скажет. Он на берегу стоял, всё видал, да покуда молчит, а ежели придётся, так скажет.
Тихо в лесу. Щебечет птица, будто по капле роняет звонкий голос. Впереди, на открытом месте, стоят две старые ели, средь зелёных ветвей проглядывают мёртвые, бурые, затканные паутиной. Ветер налетит, ели почешутся, роняя сухие шерстины.
— Покуда мы братья, рубахи для тебя не пожалею, — говорит Первуша, — а предательства не стерплю. Так что ж, братья?
— Братья… — откликается Завид, глядя перед собой. Что ему ещё сказать?
В тот же день ввечеру, как перебрались они на новое место да кашу варили, разнёсся над лесом звон. От костров дым летит к чёрному небу, искры пляшут. Мужики где стояли, сидели, там и застыли. Разговоры смолкли, только огонь трещит.
Опять звон, будто кузнец ударил по наковальне. И в третий раз зазвенело, а после уж всё стихло. Долго ещё они молчали. Небось каждый думал о нечистой силе, да молвить о том не смел.
Первым не стерпел Пчела.
— Дивьи люди! — выдохнул он. — Вишь, в горах сидят, поганые, железо куют, да как поползёт от их кузниц дым по земле, тут нас и возьмут мор да лихоманка… Охти, дым, дым!
Руками замахал, отскочил.
— Уймись, дурак, то от наших костров дым! — прикрикнул на него Тишило, но и другие мужики начали подниматься.
— Уехать, что ли? — нерешительно сказал Морщок. — Да вот хоть к реке.
— Ну, накликали беду, — невесело сказал и Хмыра. — Не видать нам добра, попомните мои слова.
Первуша молчал, только глядел прищурясь и всё подкручивал ус. Увидел Тишило, что он не боится, да и прикрикнул на остальных:
— Испужались, так не держу! Ступайте, да помните: назад не приму.
Поворчали мужики, а уйти не ушли. Боязно впотьмах пускаться в путь, жаль и добычи лишаться. Купцов-то со дня на день ждали.
Ничего, отошли, да звон и не повторялся. Уж и позабыли бы о нём, если бы Пчела не гудел. Всё уняться не мог, сказывал о дивьих людях, у которых будто один глаз во лбу, одна нога да одна рука, и чтобы идти, приходится им складываться пополам.
— Да как же они, когда куют, не валятся? — не верил Морщок.
— Сходи да погляди, — отвечал ему Пчела. — Этот, может, и повалился: вишь как тихо стало!
В эту ночь опять они глаз не могли сомкнуть. Один Пчела спал крепко, будто кто его мёртвой рукой обвёл.
К худу или к добру им слышался этот звон, так они и не решили. Беды никакой не стряслось, никого не взяла и хворь. Прошёл день, другой. Дождались они купцов да взяли две полных телеги всякого добра. На одну купцов сложили, другую с конём себе оставили.
Купцы с охраною ехали, с десяток человек их было. Первуша выдумал, как их разделить: опять обрядил Завида бабою да велел сыпать наземь золотые монеты. Лицо мукой ему выкрасил, глаза сажей обвёл. Купцы, увидав его, испугались, да видят, золото сыплется. Вот уж один кинулся подбирать, другой — тут дым повалил, а из дыма черти полезли. Растерялись купцы, сплоховала и охрана. С этими уж не забавлялись, разделались быстро.
Как свалили их на телегу, сели туда Морщок да Лапоть, погнали коня к Синь-озеру. Отвезли под гору, прежде чем купцы очухались, да пугнули коня, чтобы дальше сам скакал. Нарочно туда погнали, а не к Белополью, потому как той дорогой им увозить добычу. Неохота на глаза купцам попадаться с их же телегой да лошадью.
Оглядели добычу: тут и заморские шелка, и парча, и золотые пуговицы. Бусы стеклянные да янтарные, жемчуга, перстеньки диковинной тонкой работы — всё, за что в Белополье дадут хорошую цену, потому как не каждый смельчак теперь повезёт заморский товар.
И монет немало, только не золотые, ведь золотые-то редкие. Первуша те, что давал Завиду, первым делом собрал. Над дорогой ещё дым стелился, так он мало не по земле полз, выглядывая. После сел да крепко задумался. Другие добыче радуются, Тишило покрикивает, чтобы руками в саже тонких шелков не касались, а Первуше будто не до веселья.
— Мало нас, — говорит. — Нынче-то наша удача, да могло выйти иначе. Купцов мы к Синь-озеру отправили, и ежели прежде они сказывали, как нашли клад на дороге, так теперь, пожалуй, скажут, что черти их обобрали. Другие забоятся, скопом поедут. Ещё люди нужны.
— Да отколе ж я их возьму? — с досадой сказал Тишило. — Всяк на дорогу просится, да как прознают, что стоять в гиблом месте, так идут на попятную!
— Стоять им и не придётся, — подмигнул Первуша.
Взял он Морщка да Хмыру, да телегу с добычей, и отбыл. Малую долю только и оставил, её на всех разделили. Досталась Завиду одна медная монета — уж лучше бы и вовсе ничего не дали, чем так.
Настали тихие дни. От Белополья никто не едет, никто не держит путь и от Синь-озера. Скучно, душно, гнус заедает.
— Хоть бы дождичек, — вздыхают мужики.
Пчела ещё всякое сказывает. О дивьих людях, о волколаках, о колдунах, которым нечисть прислуживает.
— Уж все дела переделаны, — говорит он, разводя руками, — чем бы нечисть занять, чтобы его не донимала? Пошлёт колдун чертей, чтобы иглы на елях сосчитывали. Вишь ты, колышутся ветви — это черти на них сидят, лбы морщат. Из-за кого собьются со счёту, того сейчас и придушат!
— Будет уж языком чесать! — кричат на него. — Ты один болтаешь, тебя и придушат.
Пчела обиженно умолкает, затихают и мужики. Всё на ели косятся, малого шороха боятся.
Завид в эти дни места себе не найдёт. Всё думает, не сбежать ли, покуда никто не глядит, да обставить дело так, будто нечистая сила его уволокла. Первуша хитёр, доищется правды, да нынче его здесь нет, а когда вернётся, Завид уже далеко будет. У Синь-озера на корабль сядет, за море уплывёт.
Мечтает так-то, а уйти смелости недостаёт. Понимает, что сам пропадёт, если добрые люди не встретятся.
Горько ему теперь вспоминать, какою он разбойную жизнь представлял. Всё ему виделось, будто ряженые мужики пляшут да смеются, а купцы с испугу от них уползают, товары бросают. И он с мужиками пляшет, вслед купцам свистит и хохочет, а после добычу делят: тут ему и монеты, и шёлковый пояс, и красные сапоги. Только не так всё вышло. Мало не каждую ночь являлся ему во сне старый гончар и глядел с укоризной. С совестью-то не разминуться.
Сколько-то дней прошло, воротились Первуша, Хмыра да Морщок, а с ними ещё четверо. Дюжие, как на подбор, да видные, ладные, будто богатыри. Выдумал Первуша к Синь-озеру их послать, чтобы они к купцам в охрану нанялись.