Литмир - Электронная Библиотека

Вчерашний алый закат, видно, и впрямь сулил ненастье. Небо затянуло тонкой слепой пеленой, и где-то вдали рокотало, пока ещё редко. Всё застыло — не качнётся травинка, не шелохнётся лист, а потом вдруг проносился шумный ветер, сырой и свежий, и казалось, вот уж и дождь — но нет, нет, всё затихало опять.

Не хотелось Завиду выслушивать насмешки, да что ж! — надо бы идти, не то поторопят, да ещё упрекнут, что медлит. И так уж его винят, что день потеряли.

Идёт — откуда ни возьмись выпорхнул жаворонок, вьётся с тревожным криком, то отлетит, то едва не в лицо лезет, бьет крыльями, маленький да серый. Застыл Завид, а жаворонок не отстаёт, в рубаху вцепиться норовит, трепыхается да кричит так-то сердито! Поднял Завид руку и смахнул его в траву, а сам зашагал, не оглядываясь, к телеге.

— Почто живую тварь обидел? — упрекнул его Первуша. — Гнездо у неё, должно быть, рядом, берегла, а ты её так-то… Нешто не мог обойти?

— Не люблю я жаворонков, — пробормотал Завид недовольно и зло, потому что и сам от себя не ждал, что ударит птицу. — Всегда от них беды. Как вижу, так и беда. Зачем он ко мне полез?

Рука его запомнила касание лёгкого, хрупкого тела — не оттереть, и на душе пакостно. И так было тяжко, а стало ещё гаже. Обернулся он, не видать ли жаворонка, ведь не убил же? — нет, не видать.

Уселись, едут. Дождь за ними скачет, как многоногий конь, тёмно-серый, едва различимый в далёком хмуром небе. Грохочут его копыта, веет хладом от его дыхания, летит, кудрявится чёрная грива туч. Высекает он искры, торопится. Мужики поглядывают назад и говорят о своём, хватаясь за борта, когда телегу трясёт. Толкуют о каких-то делах, да уклончиво, и всё на Завида косятся, будто при нём несподручно беседу вести. Ему, понятно, это обидно.

Первуша заметил, поглядел с пониманием и усмехнулся:

— Ты с нами, да покуда ещё не наш. Спервоначалу покажешь себя, а там поглядим. Друг и брат великое дело: не скоро добудешь!

Долго ли, коротко ли ехали — ушли от дождя, или тот и сам стороною пролился. В ранних сумерках за полями, где шумливо клонились зелёные колосья, показалось и Белополье, стольный град над излучиной. Широко разливалась река, серая, будто из булата отлитая. Старый лес глядел с другого берега на крепостицу, на высокие терема, на торговые ряды, на сады, на дворы да избы. Прежде возводили тын, да домам стало тесно, и они выбрались за него. Возвели ещё один — теперь и его окружили улочки да проулки. Впору было ладить и третий.

Радим, как сюда наезжал, обыкновенно правил к торгу, к знакомой корчме за высоким бревенчатым тыном. Тишило же свернул к постоялому двору при дороге, на окраине, где и в сухие дни нередко стояла грязь. Раскричались глупые куры — всегда-то им, как завидят лошадь, надобно перебежать на другую сторону. Загоготали, хлопая крыльями, гуси, лениво забрехал старый пёс, но тут же и опустил седую морду на лапы.

На постоялом дворе кто-то занялся лошадьми, а Завид пошёл следом за Первушей, мимо чужих телег, мимо грубых, не покрытых скатертями столов, за которыми люди ели, пили да вели шумные беседы. Сидели здесь всякие, как сказал бы Радим, голодранцы да босяки — на одежде там и сям заплаты, на ногах не сапоги, а лапти, на плечах кафтанишки худые. Таким он волка и не показывал, не тратил времени: глядеть, говорил, они горазды, да на дармовщину.

Идут через грязный двор. Видно, ленивый хозяин выплёскивает сюда помои, а люди-то ходят, куры гребутся, копыта да колёса месят землю. Хозяину что, едва притрусил соломой, да она уж сопрела. Да, может, и не сам старался, а солома та с воза упала.

Тут чует Завид, будто звериным духом тянет, густым да тяжким. Глядит — за домом медведь на цепи привязан, да жалкий такой, худой, облезлый, глаза гноятся. Может, ещё молодой, да только совсем его заморили. Тут же мальчишка вертится, дразнит медведя, показывает ему лежалое жёлтое яблоко и со смехом отводит руку. Медведь уж и не тянется, только головой качает — не верит, что угостят.

У Завида в глазах потемнело. Подумать не успел, уже рядом стоит и мальчишку за ухо держит. Треплет, а сам одно повторяет:

— Нельзя так. Нельзя!

Испугался мальчишка, заныл, вырываясь:

— Чего ты пристал? Это наш зверь!

Подоспел и Первуша, как-то разжал пальцы, заговорил да увёл Завида, чтобы ссоры не вышло. Завид и не понимает, о чём ему толкуют, все слова будто мимо ушей проходят.

— Ну, чего полез-то? — спрашивает Первуша, а сам за плечи держит и в сторону отводит. — Твоё какое дело?

— Нельзя так! — говорит Завид, а почему нельзя, растолковать не может, от злобы его трясёт. Глядит на медведя и знает, как у того нос болит от железного кольца, от тяжёлой цепи, как палкой да горячими углями его учат, чтобы плясал, как держат впроголодь, да и за те крохи надобно выставлять себя на смех, на чужую потеху. Да как о том поведать другому, чтобы и он почуял? Как он поймёт, если сам никогда на брюхе не ползал да на задних лапах не плясал, чтобы прожить?

— Нельзя так, — повторяет Завид. Только эти слова у него и есть.

Увёл его Первуша в дом, выбрал угол от двери подальше. В доме темно и дымно, глаза поднимешь, и балок над головой не разглядишь. Варится требуха, всё ею пропахло, дух до того тяжёлый, будто и сам в котле с требухою варишься.

Толкнул его Первуша за стол, сел напротив, придвинулся, чтобы лучше видеть в этом сумрачном чаду, да и спрашивает вдруг:

— Отчего тебя Косматым прозвали?

А сам вглядывается пристально. У Завида дыхание перехватило то ли от дыма, то ли от страха, что выдал себя. Молчит он, а Первуша ждёт и о чём-то своём думает, по столу постукивая. Понял, видно, что не дождётся ответа, и опять спросил, перед тем оглянувшись, не слышит ли кто:

— Ты не из берендеев ли?

Завид головой помотал и наконец выдавил из себя:

— Нет. Нет, не берендей я!

— А жаль, — сказал Первуша. — Славную забаву бы выдумали. Жаль. Что ж, не беда, не будет этой потехи — другую сыщем!

Тут подошёл Тишило, а с ним и другие. Хозяин, видно, был им хорошо знаком, встретились тепло. Подали им всякой еды, питья, достался и Завиду хлеб с квасом, да ещё капуста, да пока не глядели, придвинул он ближе миску с мочёными яблоками.

Мужики о чём-то спорят, руками машут, толкуют о том, кто ныне едет к Синь-озеру, да не лучше ли дождаться санного пути, а Первуша им возражает. Завид и не вслушивается. Спроси его, о чём разговор, он бы и не вспомнил. Сидит, яблоки жуёт да о медведе думает. Жаль ему медведя, да кольцо у того в носу кузнецом заковано, не освободишь.

Тут дождь зашумел. Обскакал полями, а ныне добрался до Белополья, пал стеной. На дворе всполошились куры, и гости закричали, заспешили укрыться в дому. В приоткрытую дверь мигом дохнуло сыростью, а люди заскочили уж мокрые, будто на них из ушата плеснули.

За другими вошёл тот самый мальчишка, ведя под руку слепого старика. Слепец, видно, играл при медвежатниках на дудке либо гудке, ведь какой ещё от него прок? Вскинув незрячее лицо, он ступал осторожно, доверяя только своим ногам, и прощупывал каждый шаг, а мальчишка дёргал его и тянул, спеша занять место на лавке. Еду они внесли с собой, да сколько теперь было в тех мисках похлёбки, а сколько воды, кто смог бы сказать?

Опустившись за стол, слепой зашарил рукой, но миску от него отодвинули, засмеялись:

— Не заслужил пока! Ну-ка, сыграй, потешь народ. Свой кусок хлеба ещё заработать надобно.

Застыл старик, задрожал от обиды, да что ж! — достал гудок, взял и погудало. Коснулся струн, заиграл. Запел гудок хрипловатым скрипучим голосом, завёл весёлую песню.

А песня-то знакомая. Радим её любил наигрывать.

Пригляделся Завид — глазам не поверил. И правда Радим! Да так исхудал с той поры, как виделись, спал с лица, гнуться к земле начал, в волосах седины прибавилось, почти уж совсем побелел. Где же его гусли звончатые, где шёлковый пояс да новые сапоги? Сидит Радим в лаптях, упирает в колени простой трёхструнный гудок, держит ореховое погудальце с конским волосом. Игра весела, да в лице радости нет.

24
{"b":"913377","o":1}