Литмир - Электронная Библиотека

Ручей в эту пору поёт по-новому, и дикие серые гуси кричат, пролетая, будто кто тянет струну, и журавль глядит на них, вышагивая по болоту. Курлычут, поскрипывают тетерева. Глухари пощёлкивают, постукивают, похаживают, развернув чёрные хвосты, запрокинув головы, скрипуче подзывают пару. Бывает, что бьются, хлопая крыльями, пока один не погонит другого, а над ними щебечут, звенят мелкие птахи.

Встряхивается лес, неопрятный после зимней спячки, косматый, бурый с рыжими подпалинами, расправляет замшелые корни. Ветер пахнет сырой землёй и талым снегом, и в тёмных волосах Умилы, когда она приходит, непременно есть хоть один белый цветок.

Волк осторожно трогает лепестки носом, втягивает запах. Всегда кончается тем, что цветок липнет к нему, и он чихает и трёт морду лапой, а Умила смеётся, хочет помочь, да от смеха пальцы не слушаются.

Умила тоже теперь другая, не та, что зимой. Всё время ей хочется петь, и она поёт, пока возится у печи, а потом садится на бревно у землянки и опять поёт. Волк опускает голову ей на плечо и закрывает глаза. Он ждёт, когда сможет с нею поговорить, когда всё ей расскажет, чтобы не думала, что он её бросил, когда он уйдёт домой.

Он уйдёт, повидается с мамкой, поймёт, как добыть птицу-жар, и непременно вернётся. Он знает, Умила будет ждать, но хочет, чтобы она сама о том сказала.

Пришёл цветень. В один из вечеров загромыхало над лесом, да как польёт! Волк, поджавши хвост, юркнул в землянку. Всю ночь грохотало то далеко, то близко, вспыхивало, лес ветром ломало, дождём секло, пузырилось болото, а как поутру стихли раскаты и защебетали птицы, Завид на порог человеком вышел.

Вышел, стоит, за косяк держится. Непривычно ему, всё на четыре лапы хочется встать, и зябко без шубы, а одежонку поискать и не подумал. В землянке, правда, только и одежонки, что старый тулуп.

Дышит Завид полной грудью, улыбается, руки, ноги свои разглядывает. На них шрамы остались с той поры, как он с псами бился, да на правой ладони поджившая рана от охотничьей ловушки. Волосы ощупал — до плеч они, как мамка остригла, такими и остались. К глазам потянул — тёмные.

Шагнул неловко. Ноги будто чужие, уж и позабыли, как ходить. Завиду и непривычно, и смешно, и радостно. Пошёл к родничку, напился. Сперва лицо в воду опустил, лакать хотел, потом опомнился, зачерпнул ладонями, поднёс к губам. Чудо такое — руки!

Дров нарубил, хотя и неумело, верши проверил, рыбу нашёл. Кое-как сварил, не подумав соскоблить чешую да выпотрошить. Половину съел, половину Умиле оставил. Ждал её дотемна, но в тот день она уж не пришла. Завид побродил у болота, накинув тулуп на плечи, привыкая к тому, что он теперь человек, не зверь. Побродил, слушая ночь, да и вернулся в землянку, спать лёг.

Проснулся от того, что кто-то волосы с лица отвёл осторожно.

Он глаза раскрыл и увидал Умилу. Обрадовался, потянулся к её ладоням, чтобы потереться о них по привычке, только она руки отдёрнула и спросила испуганно:

— Ты ещё кто таков?

Он заморгал. Покуда волком был, не только говорить, но и думать отвык, на ум ничего не шло. А она уже попятилась, и такой страх плескался в её глазах, будто не человека увидала, а зверя лютого.

— Ведь это я, — вымолвил он наконец. — Я это!

Она только головой качает и отходит всё дальше, дальше, а там развернулась — и бежать! Он за нею, у первых деревьев нагнал, за руку схватил.

— Отпусти меня! — закричала Умила, отбиваясь. — Отпусти, не тронь!

Ладонью в грудь упёрлась, отталкивает — будто в самое сердце ударила, а глаза такие, как у мамки во сне были. Растерялся Завид, разжал пальцы, застыл, смотрит, как Умила прочь от него убегает. Тут понял, что больше она, пожалуй, не вернётся, а он и сыскать её не сумеет. Побежал тогда следом, оскальзываясь в грязи.

А у топи взял его страх, такой же холодный да чёрный, как вода в болотных оконцах. Застыл он у края, шагу дальше ступить не может. Нутро будто узлом завязалось, голова закружилась, в глазах потемнело.

— Стой! — закричал он жалобно, протягивая руки. — Стой!

Не послушала Умила. Обернулась только на миг — вся белая, глаза широко распахнуты, коса растрёпана. Если бы он тонул, она бы, верно, и тогда не помогла.

Зажмурился тогда Завид, да и шагнул. Плохо ему до дурноты, в ушах звенит, сердце в горле бьётся. Не может, а идёт.

Умила через топь перебирается, оглядывается со страхом, губы кусает, но не кричит. И он за нею спешит, тоже молча, с кочки на кочку пробирается. Отстал, раз или два упал на колено и уж не выдержал, опустился на четвереньки, так пополз. Так привычнее.

По пути белый цветок подобрал, из косы её выпавший, сжал в кулаке.

Чавкает несытая топь. Всё-таки пришлось Завиду выпрямиться, чтобы сподручнее было с кочки на кочку перепрыгивать, а они, кочки эти, так и ходят под ногами, будто живые, и земля с высоты человечьего роста далёкой кажется. Оступился он, грудью упал на чахлую траву, пальцами в край вцепился. Хотел подняться и помертвел: кто-то уставился на него из воды не моргая. Не сразу понял Завид, что это деревянный идол.

Прежде, видно, не было здесь болота. Идол гордо высился над людьми, глядел спокойными глазами, принимал дары, а теперь, позабытый, покинутый, застыл в безвременье, запрокинулся к небу суровым лицом, и травы да ветви держали его под водой.

Поднялся Завид на дрожащие ноги и кое-как двинулся дальше.

Умила уж на том берегу — бежит, коса за спиной мотается. Вот-вот она из виду скроется. Завид, весь промокший, грязный, продрался сквозь редкий сухой кустарник, перешагнул с малого островка на другой островок, на третий — и прыгнул на берег. И тоже побежал.

Бежит по нестаявшему снегу меж старых елей, по влажной земле, по опавшим иглам да молодой траве. Спотыкается о корни, ранит босые ноги о сучья, волосами за низкие ветви цепляется. Уж дыхания не хватает, да и Умила прихрамывает, за бок держится, а всё ж ни один остановиться не хочет.

Думал Завид, этот лес вовеки не кончится — ан нет, засветлела опушка. Он за старой сосной схоронился, понадеялся, что Умила, как обернётся, его не заметит. Пусть думает, отстал, не то ещё шум поднимет, покличет на помощь… Пусть бежит. Он уже крыши увидал в просветах, понял, где она живёт. Найдёт.

Сел, прислонился к стволу, раскрыл ладонь — в ней смятый белоцвет. Поникли колокольцы, испачкались в грязи. Завид по привычке носом запах втянул и затрясся, замычал. Больно ему, да он и объяснить эту боль не сумеет. Знает только: был бы волком, Умила теперь бы ему улыбалась, песни бы пела, гладила по голове. Отчего она испугалась? Отчего она больше не хочет ему петь, отчего она ему не рада?

Дальше идти нельзя. На нём из одежды только тулуп, люди привяжутся, начнут расспрашивать, а он и не знает, что сказать. Ещё подумают, нарочно так обрядился, да изобьют, чтобы неповадно было дурачиться.

Поёжился Завид, неудобный тулуп на плечах поправляя, поскрёб за ухом, да и пополз на четвереньках. Из-за шершавых сосновых стволов осторожно выглядывает, присматривается. Видит: лежит за лесом деревня на речном берегу, крыши серые, тростниковые, а у окраины один двор наособицу — корчма. Телега к ней подъезжает, мужик из колодца воду тянет, за сараем вишни цветут, а меж ними на верёвке бельё полощется. Туда, значит, ему и надобно.

Просидел он на опушке, в орешнике, сколько-то времени, чтобы люди разошлись. Темноты ждать не стал — вечером у корчмы завсегда больше народу, да и бельё снимут, не то его ночью нечистая сила запакостит. Поднялся, чтобы хоть издали на человека походить, прошёл нешироким полем, сделал крюк, да и подобрался к корчме со стороны сада. Ещё огляделся — вроде никого. Пригибаясь, голову в плечи втягивая, метнулся к верёвке, сцапал рубаху за край — тут его самого кто-то схватил за ухо.

Рванулся Завид, рубахи не выпуская, оскалился и увидал мужика, немолодого, крепкого, с седеющими уже тёмными волосами, густыми бровями и окладистой бородой.

— На чужое добро заришься? — прищурившись, недобро спросил мужик и крутанул ухо. — Ты откуда таков, голодранец?

14
{"b":"913377","o":1}