Волк головой тряхнул, поняв, что подошёл к самой трясине, пока глядел. Фыркнул на болотника, да и скакнул прочь. Хороши шутки!
Он и сам не знал, чего собирается ждать. Умирать от голода, ясное дело, ему не с руки. Решил, побудет у землянки дней пять, и если никого не дождётся, то всё-таки уйдёт домой, как раз и лапа подживёт. А, конечно, хотелось бы прийти человеком. Это пока в клетке жил, он верил, что мамка его с одного взгляда признает, а теперь усомнился. А если ещё и до дома слух дошёл, что по осени в Косых Стежках чёрный волк, с цепи сорвавшись, кинулся на людей? Как бы тогда не убили…
Хуже некуда, если мамка не признает.
Любое проклятие, говорят, можно снять. И колдовские слова Завид помнил крепко: его должны полюбить и в зверином облике, и в человечьем. Кто на такое способен, если не мамка? А всё же теперь, когда он, стараясь не растрачивать силы, дремал в своей снежной норе, всё ему виделось: он у родного порога, и мамка выходит за дверь. Глядит на него, пятится да крик поднимает. Бегут мужики с вилами, с цепами, с рогатинами… Будут бить, но больней всего видеть в родных глазах, что его боятся, что он чужой. Потому, может, лучше и выждать. Всего ничего осталось. Скоро уж зима на слом пойдёт.
Настал пятый день. У волка от голода брюхо подводит, да и слово себе давал только до этого срока здесь быть, а всё же решил, ещё день или два побудет.
Бредёт он у края болота, лапами чуя под снегом жёсткую сухую траву, глядит за чёрную воду, за белые кочки, за серые ветви — нет никого с той стороны… Вдруг — что такое? — раки из воды полезли! Волк времени терять не стал, хвать их зубами, да и перетаскал подальше. Болотника не увидал, а всё же поклонился, не зная, как ещё отблагодарить. Раков тех потом долго грыз, уже не кривился, что сырые.
То вьюга над лесом, то тишь. День прошёл, и два, и три. Дремлет волк в норе, свернувшись клубком, прячет нос в меху, наружу уж и не суётся. Болотник один раз помог, а больше не стал. Да ещё, говорят, нечистая сила нынче выручит, а завтра за это спросит, так лучше уж без этакой помощи обойтись.
Лежит, и будто что наружу позвало. Чует, нужно выйти, и всё тут, будто кто его толкает. Даже испугался волк: не болотник ли платы требует? С чего ещё так тянет на берег, мочи нет, сердце тоска сжимает?
Вышел — а через топь Умила бредёт, жердью путь нащупывая. Губы сжала, под ноги глядит, его не замечает. Глаза подняла — будто засветилась вся, руками всплеснула, жердь едва не упустила.
— Волчок мой косматый! — кричит.
Да как заспешила, уже и не смотрит, куда ступает. Волк по берегу мечется, повизгивает — не увязла бы! Он поклясться мог, раз или два под ногой Умилы будто из ниоткуда возникла кочка. Не болотник ли макушку подставил, чтобы девка не утопла? Умила и не заметила.
Добежала, жердь отбросила, волка обнимает, приговаривает:
— Волчок мой хороший, милый мой! Как чуяла, что ты вернёшься. Не оставил меня, верный мой, и я уж тебя не оставлю… Оголодал, поди? Идём, идём, перво-наперво накормлю…
Явилась она в этот раз без спроса. Притащила кусок мяса — ясно, тоже без спроса. Волк впервые за последние дни в тепле угрелся, довольно щурясь, пока Умила возилась у печи.
— Что же нам делать с тобою, бедный ты мой волчок? — задумчиво спросила она. — Я приходить буду, но остаться уже не могу. Ежели батюшка с матушкой прознают, как бы тебя не свезли ещё дальше, откуда уж и не воротишься… А Ёрш тебя ищет, ловушек наставил, да охотник к нему какой-то ещё пришёл с Рыбьего Холма, с псами. Ты уж не ходи, милый, на тот берег!
Волк подобрался ближе, слушает, морду ей на колени опустив. Умила его за ухом чешет. Но едва накормила, пришлось ей уйти, чтобы домой воротиться засветло, и когда опять его навестит, она не знала. Со слезами прощалась.
Волку пришлось вернуться в снежную нору. Лежит, думает: вправду ли повидались, или ему пригрезилось? Раз брюхо не пустое, видно, взаправду.
А всё-таки хорошо они прежде жили, только он того не понимал.
Так и повелось: ждёт он Умилу, а она приходит раз в сколько-то дней. Принесёт когда мяса, когда рыбы, а когда и того, чем её батюшка свиней кормит, тут уж как свезёт. Волку всё хорошо, только бы приходила, да глядела на него ласково, да говорила с улыбкой. Прижмётся к её коленям, дышит, чем руки её пахнут — ничего ему больше не нужно.
За снежнем с его метелями пришёл зимобор. Когда подтает, а когда и опять завьюжит, а то и подморозит. Ветер, лютуя, ломает ветви, ревёт над болотом. В такие дни Умилу ждать было нечего, и волк жалел, что не может войти в землянку и развести огонь в печи.
Стал снег ноздреватый, мокрый. Плохо волку в норе, да это уж и не нора, и снаружи негде укрыться. Не выдержал он, отгрыз на берегу прут и вернулся к землянке. Встал на задние лапы, возился, возился — умаялся, а всё-таки поднял задвижку и дверь отворил. Пожалел, что раньше не догадался.
Полежал, полежал на соломе — другое на ум пришло. Взял полешко зубами, да в печь. Уложил дрова, перед печью бросил пук соломы, потянулся на полку за кремнём и кресалом.
Бил по кремню, бил, мало зубы не сломал, железное кресало удерживая. Высек искру! Затлела солома. Волк её ну поднимать — никак подхватить не может. Уж полная пасть земли, а солома горит-разгорается, волк нос обжёг. Постоял, поглядел, как она догорает, да и пошёл наружу, пасть снегом чистить.
Выбрал потом другие соломины, длинные, одним концом уложил на полешко, чтобы сподручнее было взять. Искру высекал едва ли не вечность. Уже и сдался бы, если б не помнил, что один раз получилось. В этот раз не рассыпал соломины, разжёг печь, от радости сам не свой стал. Закружился, дверь носом притворил, да и растянулся на полу. Глядит на огонь, думает: вот бы Умила видела, то-то бы подивилась!
На другой день она и пришла. Дверь осторожно толкнула, стоит, раскрыв глаза, а волку и невдомёк, чего она испугалась. Он, на неё глядя, взял полешко да в огонь подбросил — вот, мол, что умею!
— Это ты сам? — прошептала Умила, не спеша переступать порог. — Сам огонь развёл?
Волк головой кивнул. Думал, он её позабавит. Думал, она засмеётся, руками всплеснёт, начнёт расспрашивать, что ещё умеет волчок её косматый, а она в лице переменилась и так посмотрела, как никогда прежде.
— А точно ли это ты ко мне вернулся, — спросила чужим голосом, — или сила нечистая? Чур меня, чур!
Волка будто ударили, заскулил он, поджавши хвост. Пугать-то её не хотел! И сказать ничего не может. А Умила кашу ему в миску вывалила, не сводя хмурого взгляда, да и ушла торопливо.
Он уж думал, она и не вернётся. Полешки у него закончились, новых наколоть, понятно, не смог. Так и ночует в землянке, а днём по берегу ходит, выглядывает, не идёт ли кто. А болото из серого уж становится чёрным и рыжим, и снег на прогалинах тает, а над лесом подтаивают облака — то всё лежали серыми сугробами, а вот сдвинулись, и проглянула меж ними голубая небесная вода.
Ветер сырой, тревожащий, в нём — птичье многоголосье. Над болотом ночами горят огни, и порой слышно, как леший хохочет, обходя свои владения. Голодно волку, совсем бы ушёл, да только развезло пути-дороги.
В один из пасмурных дней всё же явилась Умила. Заплакала, увидав его, прощения попросила.
— Бедный ты мой волчок, — сказала, — бедный мой верный зверь! Тебя, должно быть, хозяин учил всякому, чтобы народ веселить, а ты умный, вот и сумел повторить. И невдомёк тебе, бедному, отчего я пропала — ждёшь меня, ждёшь…
Обнимает его, обещает никогда не бросать. Волк на месте устоять не может, радуется.
Как месяц ручейник пришёл, он совсем отощал. Умила навестит, дня на два еды оставит, да и пропадёт. Он уж и кору грыз. Грызёт, а сам думает: ничего, уж сколько ждал, ещё подождать можно. Скоро уж цветень.
Скоро цветень, и волк себе места не находит, сам не зная, отчего ему так тревожно, отчего тянет бежать неведомо куда, смеяться и плакать. Он воет ночами, пугая болотника, и тот с шумом уходит в воду, а порой ухает и воет в ответ.