Судя по документам, только 27 мая Булгаков оформлен во МХАТе — на должность «режиссера-ассистента» с оплатой 150 рублей в месяц[142]. Много это или мало? Устроившаяся наконец литсотрудником в газету «За коллективизацию» Любаша получает больше — 175 рублей[143].
Во МХАТ нового «режиссера-ассистента» приняли с совершенно конкретной задачей — ставить «Мертвые души». Но так как у Гоголя такой пьесы нет, а есть поэма, написанная прозой, то создавать инсценировку ему же и пришлось. В счет работы над инсценировкой в конце концов выдали аванс — 1500 руб. Впрочем, и это отнюдь не плата за будущую пьесу, а опять-таки деньги в долг: если пьеса будет поставлена и пойдут спектакли, эти деньги понемножку будут вычитаться из авторских, а ежели пьеса будет запрещена, как загадочным образом запрещались все пьесы Михаила Булгакова, то уж в этом случае, извините, автору придется все до копеечки вернуть. Впрочем, и полторы тысячи «аванса в долг» автор полностью не получит. У автора ведь долг Художественному театру: тысяча рублей за погубленный «Бег». Вот пока всего лишь 500 руб. этого долга вычитаются из начисленного в долг аванса за «Мертвые души»…
29 декабря 1930 года Булгаков обращается к так называемому «красному директору» МХАТа М. С. Гейтцу с просьбой выдать ему еще тысячу рублей — в виде «аванса», то есть опять-таки в долг, в счет будущих поступлений от спектаклей:
«…Из жалованья моего в МХТ (150 руб.) мне остается около 10–15 рублей в месяц, так как остальное уходит в уплату подоходного налога за прошлое время, когда шли мои пьесы… Из жалованья моего в ТРАМе (300 руб. в месяц) большая часть уходит на уплату долгов, сделанных во время моего разорения, предшествующего поступлению в МХТ.
По договору с МХТ („Мертвые души“) мне причиталось 1500 руб. аванса, из коих я получил 1000 руб. суммами от 300 до 50 руб., а 500 нужно возвращать МХТ… Эта тысяча рублей, полученных по „Мертвым душам“, мною отдана в уплату долгов…»
«Я выкраиваю время, — пытается втолковать Булгаков, — между репетициями „Мертвых душ“ и вечерней работой в ТРАМе — для того, чтобы сочинить роль Первого (Чтеца) и каждый день и каждую минуту я вынужден отрываться от нее, чтобы ходить по городу в поисках денег. Считаю долгом сообщить Дирекции, что я выбился из сил».
Резолюция директора Гейтца решительна и мгновенна: «Я принужден отказать в Вашей просьбе, т. к. ко мне обращался отв<етственный> секр<етарь> Всекомдрама с предложением ни в коем случае не авансировать Вас ввиду В<ашей> задолженности Всероскомдраму в 5000 рублей»[144].
Цитируя одно из отчаянных писем Булгакова этой трагической поры, М. О. Чудакова замечает: у Булгакова «появляется даже старомодная формулировка „я разорен“»[145]. Но у Булгакова это не старомодное, у Булгакова это самое точное слово. Ибо разорением и никак иначе называется ситуация, когда у человека отбирают не только всё, им заработанное, но и то, что дало бы возможность заработать в дальнейшем; когда человека душат долгами, которые не выплатить никогда; когда с ним обращаются так, чтобы он забыл о своем достоинстве, чтобы был раздавлен… И «красный директор» МХАТа отказывает драматургу в авансе не потому, что у театра нет денег или, может быть, какая-то инструкция мешает их выплатить, а потому что в его глазах проситель — нищ, не заслуживает доверия, и покровительство вождя, как видите, в данном случае значения не имеет.
А Феликс Кон, который, по свидетельству осведомителя, так любезно пододвигал драматургу стул? Документы засвидетельствовали и его великую заботу о Михаиле Булгакове.
Сохранилась записка Ф. Кона от 15 июля 1930 года, на личном бланке. Ф. Кон просит Михаила Булгакова просмотреть приложенную к письму пьесу некой Т. Майской и сообщить мнение о том, какой театр мог бы ее поставить.
Из ответа Булгакова видно, что пьеса «сделана так путано, написана столь тяжелым, высокопарным и неправильным языком, что требуются значительные усилия для того, чтобы доискаться смысла в целом ряде сцен», что на сцене она «ни в коем случае использована быть не может» (подчеркнуто Булгаковым) и что «исправление этой пьесы… невозможно».
Эту присылку Булгакову идиотской пьесы на рецензию можно было бы считать издевательством, если бы не было у таких действий другого смысла, именуемого глупостью. Просто глупость, полагающая, что если Булгаков такой мастер, что ему благоволит вождь, то пусть и правит бездарные до гнусности советские пьесы, превращая их в хорошие…[146]
Мечущийся между долгами Булгаков (а был он очень щепетилен; по сохранившимся распискам видно, что с долгами стремился рассчитаться при первой же возможности), тем временем создает свою гениальную сценическую комедию из духа и текстов гоголевских «Мертвых душ»…
Тут я должна сделать отступление и напомнить читателю, что при всем камнепаде бед Булгаков оставался самим собой. Он был веселый человек и жить любил с удовольствием. Даже и при долгах. Летом 1930 года трамовцы — целым коллективом — едут в Крым. И Булгаков с ними. Пишет своей Любаше письма с дороги, и мы узнаем из этих писем, что едва поезд отошел от Москвы, ребята-трамовцы обегали все вагоны и нашли одно свободное место в мягком, для Булгакова:
«Бурная энергия трамовцев гоняла их по поезду, и они принесли известие, что в мягком вагоне есть место. В Серпухове я доплатил и перешел». Он не любил ездить в неудобном жестком вагоне. Он обожал — с удовольствием, в мягком, с закрытой дверью купе, с удобствами и обслугой.
«В Серпухове в буфете не было ни одной капли никакой жидкости. Представляете себе трамовцев с гитарой, без подушек, без чайников, без воды, на деревянных лавках? К утру трупики, надо полагать. Я устроил свое хозяйство на верхней полке». (Для него, любителя лыж зимой и гребли летом, верхняя полка не проблема.)
Конечно, «трупиков» не обнаружилось: ребята отлично выспались на твердых скамейках «плацкартного» вагона, подложив под головы кулак вместо подушки. Булгаков далее пишет Любаше: «Трамовцы бодры, как огурчики». И еще: «Но трамовцы — симпатичны»[147].
Увы, ни веселый характер, ни солнечная гениальность не помогали. Все было очень плохо. Пьесы Булгакова не шли. Ни одна. Постановка «Мертвых душ» бесконечно затягивалась. (Спектакль выйдет лишь в конце 1932 года и станет одним из бессмертных спектаклей МХАТа.) Неожиданно пришло предложение из ленинградского «Красного театра» — просили «пьесу о будущей войне». Булгаков писал Вересаеву (29 июня 1931): «А тут чудо из Ленинграда — один театр мне пьесу заказал. Делаю последние усилия встать на ноги и показать, что фантазия не иссякла… Но какая тема дана, Викентий Викентьевич!»
Эту пьесу даже не отшлифовал, так и осталась недоработанной; понял: не пойдет. Понял еще до того, как состоялось обсуждение пьесы в Театре имени Вахтангова, с которым у него был договор.
И брак с Любашей был исчерпан, а о перемене в личной судьбе нечего было и думать… В феврале 1931 года взревновавший, наконец, Шиловский добился разрыва Елены Сергеевны с Булгаковым. К Шиловскому Булгаков относился с уважением («Муж ее был молод, красив, добр, честен и обожал свою жену». — «Мастер и Маргарита»), Е. С. — тоже. А меня не оставляет мысль, может быть, несправедливая, что Шиловский не столько по-мужски ревновал свою очаровательную жену, сколько опасался ее связей с опальным драматургом, связей, которые могли обернуться катастрофой для него, его карьеры, его жизни, его семьи.
30 мая 1931 года отчаявшийся Булгаков пишет новое письмо Сталину — со знаменитыми строками о волке: «На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк… Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе. Злобы я не имею, но я очень устал… Ведь и зверь может устать».