Но что побудило Елену Сергеевну взяться за Луговского? Жалость? Ох, нет! («Вы, судя по всему, человек исключительной доброты? Высокоморальный человек?» — обращается к Маргарите Воланд, зная наперед, что она ответит сильно и искренне: «Нет!») Хотя первым порывом, вероятно, были и сочувствие, и жалость. Е. С. была эмоциональна и склонна к порыву.
Тогда, может быть, необходимость к чему-то прислониться, чтобы уцелеть, выжить, самым мизерным образом прокормиться в злой нищете эвакуации? В какой-то степени, да, конечно.
Вдова писателя, оставившего отечеству целую драматургию, вполне могла на свою «иждивенческую» карточку умереть с голоду. А признанный поэт Владимир Луговской получал паек. Не бог весть какой паек, но все-таки несколько больший, чем ложка вермишели с водой на первое и ложка вермишели без воды на второе. Существенно было и объединение карточек: ее «иждивенческая», подложенная к его привилегированной или к его пропуску в столовую, становилась несколько весомей.
Впрочем, была еще Сережина, прикрепленная к военному распределителю (как-никак Сережа — сын генерала Шиловского), а в распределителе, того глядишь, можно было получить бутылку не хлопкового, а настоящего подсолнечного масла… Короче, все это комбинировалось под руководством очень деловой Елены Сергеевны, продавались на рынке привезенные из Москвы вещи, какие-то продукты докупались по безумной рыночной цене, домработница Луговского Поля готовила из всего этого обед и приносила Елене Сергеевне и Сереже в судках, наверх, в «балахану», их долю. Е. С. умудрялась даже делать продуктовые посылки Татьяне в Алма-Ату. Предприимчивость эвакуантской нищеты…
Считать это попыткой жить одной семьей? А не вернее ли — естественной коммуной, когда все помогают друг другу — выжить?
Все это было важно, но не было тем главным, что соединило Е. С. с Луговским. Главное заключалось в том, что Луговской ей был интересен.
Ее всю жизнь тянуло к талантливым людям и выносило на них. А в Луговском была какая-то искра божья, мерцавшая сквозь копоть и грязь отчаяния, разрушения, запоя…
Он подымался к ней на «балахану», где стояла ее пишущая машинка, — работать. Он говорил ей о любви к ней. И в стихах писал о любви к ней. И ревновал к памяти Булгакова.
Было ли между ними то, что Татьяна Луговская назвала близкими отношениями? Мне это неизвестно. Думаю, Татьяне Луговской тоже. И собственно, какое нам дело, дорогой читатель? Елене Сергеевне — около пятидесяти. Владимиру Луговскому на восемь лет меньше. Взрослые люди.
Зато хорошо известно, что Булгаков был по-прежнему с нею. Он снился ей, и она уходила в эти сны, как на свидания. Иногда эти сны записывала. Некоторые записи сохранились.
«Ташкент, 17 февраля 1943 г.
Все так, как ты любил, как ты хотел всегда. Бедная обстановка, простой деревянный стол, свеча горит, на коленях у меня кошка. Кругом тишина, я одна. Это так редко бывает.
Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, какие бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то, видное одному тебе. Они были даже еще больше и еще ярче, чем в жизни. Наверно, такие они у тебя сейчас…»
И другое, позже: «Я подхожу к нему и говорю: „Если бы ты знал, как я соскучилась по тебе, Мишенька!“ — Он смотрит на меня, я вижу его лицо, с жилками, глаза голубые, — он рад до слез. Спрашивает: „А значит тот… тебя не удовлетворяет?..“ — „Ффу!“ Он доволен»[441].
Каковы бы ни были ее отношения с Луговским, к лету 1943 года для нее они были исчерпаны. Она получает вызов из МХАТа — в Москву. За вызовом стоят ее преданный друг, театральный деятель Игорь Нежный и сестра Ольга. МХАТ ставит пьесу Булгакова «Александр Пушкин» — Е. С. должна быть в Москве…
Она надежный товарищ и в первые дни в Москве пишет Луговскому в Ташкент частые, длинные и очень информативные письма. Она выясняет все, что может интересовать его — его друг Фадеев не забыл его и готовит антологию, в которую войдут лучшие стихи Луговского… Выясняет во всех подробностях, какой паек он будет получать здесь — «все, что получают писатели с его именем и положением»: и рабочую карточку, и дополнительно паек раз в месяц, и еще дополнительную карточку, тоже как рабочую. (Ее обстоятельный перечень, если сравнить с памятными мне скудными рационами военных лет, весьма соблазнителен.) Настойчиво пишет о том, что нужно будет работать, «как работают все в Москве», и о том, что Фадеев сказал, что работы для него «сколько угодно». И требовательно, по-товарищески советует ему возвращаться в Москву. Или как-то иначе, но твердо решать, наконец, свою судьбу…
И видно, что ее самое все эти пайки и карточки решительно не интересуют. Для нее возвращение в Москву — это возвращение к себе. Теперь Булгаков не только в ее снах — Булгаков снова заполняет все ее дни и все ее помыслы.
«Я-то лично очень счастлива здесь… — пишет она о себе. — здесь я знаю, что я Булгакова (пишу это, зная все отрицательное отношение Володи к этому афоризму)… здесь мой дом, мои — дорогие для меня — памятные книги, архив, рукописи, вещи, вся атмосфера жизни, без которой мне было очень тяжело в Ташкенте и которая меня поддерживает в Москве. Сейчас я погрузилась целиком в прошлое, я сижу часами над чтением тетрадей, писем, рассматриванием альбомов. Я — дома. Я не боюсь ничего». (Подч. мною. — Л. Я.).
Очень скоро ее письма к Луговскому становятся реже и короче. «Не пишу, потому что не писалось… Просто все мои мысли, ощущения, выводы приобрели более законченный характер. Вроде того, что чувство твое ко мне — не любовь, или может быть, с твоей точки зрения — любовь, а для меня не убедительно». Он больше не интересует ее. Она даже подписывается не домашним именем «Тюпа», а суше: «Будь здоров, милый. Целую тебя. Елена».
Напрасно Татьяна Луговская так подробно рассказывает, как и почему Луговской оставил староватую Елену Сергеевну. Нет, это Е. С. оставила его. Из ее писем видно, что он шлет ей то сердитые, то нежные телеграммы. А она что же? А ей неинтересно. У нее другая судьба.
Как получилось, что Татьяна Луговская не поняла — не прочитала — роман «Мастер и Маргарита»? Рукопись была так доступна ей в Ташкенте, когда потрясенно читал и перечитывал роман ее любимый брат, когда потрясенно читала и перечитывала роман Анна Ахматова («Фаина, он гений!» — говорила Ахматова Раневской). А ведь Татьяна Луговская всю жизнь гордилась тем, что тогда, в Ташкенте, познакомилась и даже подружилась с Ахматовой.
Не заметила ауру этого романа вокруг личности Елены Сергеевны. Ту самую ауру, которая заставляла обожавших ее мужчин — и Фадеева, и Луговского, и Сергея Ермолинского (так счастливо женившегося на Татьяне Луговской после развода с Марикой), и уж совсем молодого для Е. С. Константина Симонова, и вовсе юного (много моложе ее сыновей) Владимира Лакшина — смотреть на нее глазами Булгакова и видеть в ней Маргариту.
Не поняла в ноябре 1942 года, когда Е. С. — среди всякой женской дребедени — напряженно писала ей о главном: «Видите ли Вы Эйзенштейна и Пудовкина? Говорили ли с ними о романе М. А.?»
На это самое главное, по-видимому, просто не ответила — если судить по следующему письму Е. С.:
«Дорогая Тусенька… Ваши письма волнуют и чаруют своей полнейшей неопределенностью и английским туманом. Мне это напомнило один прелестный рассказ Грина, забыла, как он называется, когда человек знакомится на рынке с девушкой, сразу пленяется ею, она закалывает ему воротник своей английской булавкой, дает ему номер своего телефона. Потом ночь. Голод. Он идет ночевать в помещение банка. И оттуда хочет позвонить ей. И вот напряжение памяти — забыл телефон. Наконец набирает номер. Шум в трубке, неожиданно ее голос. Потом пропадает. И вот это-то — его муки, его безумное напряжение, его ужас при потере — все это я испытываю при чтении Ваших писем. Вот-вот, кажется, сейчас услышу что-то чрезвычайно важное, вся вытягиваюсь, впиваюсь в строчки… Ничего. Голос пропал.