— Или «Проводы новобранца», или «Возвращение с войны», или «В волостном правлении». Ведь это теперешнее наше бытие, наша обыкновеннейшая российская жизнь.
— И все равно я люблю ее и такую, — трудную, небогатую, порой мучительную, порой радостную до слез, до кружения головы…
— «Эти бедные селенья, эта скудная природа. Край родной долготерпенья, край ты русского народа», — продекламировал Рубец.
— Да… И вот ту деревеньку вдали с ее почерневшими избами, крытыми соломой… покосившийся крест у криницы, повязанный вышитым рушником… и эти зеленя. — В нем снова заговорил художник. — Как все это прекрасно группируется, какая картинность во всем этом!
…Село, куда они въехали, встретило их шумным свадебным шествием. Более десятка подвод, украшенных зелеными березовыми ветками, двигалось по направлению к церкви. На повозках, крича во весь голос песню, сидели молодые, их родственники и бесчисленные гости: простоволосые разряженные девки, кто в венках из одуванчиков — попков по-здешнему, кто с пестрыми лентами в волосах; бабы в цветных платках, повязанных наподобие чалмы; парни тоже в обновах, рубахах навыпуск и, несмотря на жаркий день, в белых домотканых чекменях, в новых лапотках, а некоторые — знай наших! — в яловых сапогах бутылками.
Повстречавшись с извозчичьей пролеткой, свадебный поезд остановился. С передней подводы спрыгнула невеста и трижды в пояс поклонилась Рубцу.
— Прошу милостью на веселле!
Затем поклонилась Репину и повторила то же приглашение, потом Аннушке, наконец кучеру: по старому обычаю, все, кого молодые встречали в этот день, приглашались на свадьбу.
— Спасибо, невеста, за внимание, за ласку, — ответил Рубец, приподнимаясь с сиденья и тоже кланяясь.
Его здесь знали. Знали и в других селах странного барина средних лет, потомственного дворянина, профессора консерватории, про которого завистники в Петербурге говорили, будто он вхож в царский дом, и при этом многозначительно поднимали палец кверху.
Барин был действительно странный, не похожий на настоящего барина; он не то растерял, не то раздарил остатки нажитого предками добра и остался при крохотном именьице в Чубковичах под Стародубом, где доживала свой век старая мать, окруженная остатками дворни, привезенной сюда из Чугуева.
Каждый год, как только заканчивались занятия в консерватории, он приезжал в Стародуб и жил здесь все лето. Он любил это время, когда удавалось наконец сбросить надоевший за зиму вицмундир, надеть партикулярное платье и не думать, что тебя в любую минуту может потребовать сумасбродный великий князь, возомнивший себя знатоком музыки и покровителем искусства.
Все столичные условности оставались в Петербурге, а здесь можно было запросто отправиться на ранний базар, присесть на корточки рядом со слепыми нищими-бандуристами, слушать их жалостливые песни и привычной рукой быстро заполнять страницы нотной тетради. Можно было поехать в какую-либо деревушку на крестины к знакомому крестьянину, или на заручины, или в ночное, или на первую весеннюю гулянку, где голосистые парни и девки пели языческие весняные песни.
А можно было и вот так, как сейчас, попасть на свадьбу.
Извозчичья пролетка пристроилась к свадебному поезду, который снова медленно двинулся к церкви. Радостно, весело зазвонили в колокола.
— Жаль, мы опоздали, — сказал Рубец. — Перед тем, как отправиться к венцу, «продавали невесту» — древнейший обычай, сохранившийся, пожалуй, только в этих местах. «Продается», собственно, не сама невеста, а ее коса, и то символически — за пятак или гривенник… Но песни, какие песни, Илья Ефимович, поются при этом!
И он тихонько напел своим приятным тенором, придерживаясь здешнего говора и интонаций:
Ни брат касу трепля,
Ни брат расплятая,
Чужа — чужаница,
Красная дзявица
По волосу разбирая,
По слезце роняя…
— Какой странный язык! — удивился Репин. — Я все время прислушиваюсь к местному говору и с трудом понимаю…
— Да, чудовищная смесь белорусского наречия с языком российским, отчасти украинским, даже польским и литовским… Ведь тут находился перекресток военных дорог.
Веселый поезд останавливался еще не раз — бойкие дружки жениха просили у родителей невесты «подорожную» — чарку водки. И каждый встречный тоже просил «подорожную» и, повеселев, пристраивался к толпе, идущей к церкви.
Репин с интересом слушал незнакомые обрядовые песни, от которых веяло чем-то древним, когда люди верили в веселого бога Лада, в огонь и нагих русалок, живущих на деревьях. Он доставал альбом и тут же с сожалением клал его обратно: пролетку сильно бросало на рытвинах и ухабах.
Рубцу было легче, и в тетради то и дело появлялись каракули нотных знаков.
— Итак, старая мелодия останется жить… Это очень хорошо, это отлично! — искренне радовался Репин. — А слова?.. Неужели ты не успеваешь их записывать! Анна Михайловна, да помогайте же, бога ради!
После венца, выйдя из церкви, все запели новую песню о ветре, что сломил вершинку березы. И как береза теперь будет жить без этой вершинки, так и мать молодой будет теперь жить без красной сыроежечки-дочки, без ее русых кос, без ее девичьей красы.
— Сколько поэзии, господа, сколько настоящего чувства! — не уставал восхищаться Репин. — Ах, если бы я родился композитором!
Все на свадьбе было, как заведено исстари. Особой песней встречали молодых на пороге, потом запели новую, когда мать поднесла дочке вышитый рушник, и опять сменился напев, когда за стол садились молодожены.
Тем часом хата быстро наполнялась зваными и незваными гостями. Они стояли в сенях, сидели на полатях, свешивали любопытные головы с печи. Те, что не протиснулись в дом, довольствовались местом под окнами. Всем хотелось посмотреть на свадьбу.
В хате стало тесно и душно.
— Может быть, надоело? Уедем? — спросил Рубец, но Репин протестующе замахал руками:
— Что ты! Это так интересно! Не правда ли, Анна Михайловна?
Городских гостей посадили на почетные места, и тотчас же рядом появился дружка жениха, весельчак и балагур, с полной чаркой на деревянной, прикрытой холстиной тарелочке.
— Не побрезгуйте, дорогие гости!
И пошло, и пошло веселье. Глаза Репина разгорелись. Наконец-то он смог раскрыть свой альбом. Сколько типов! Сколько колоритнейших фигур, характеров! И эти наряды мужиков и баб, совсем не похожие на Чугуевские! А это лицо у одной из невестиных подружек, строгое, смелое, удлиненное, словно из легенды…
— А ну-ка, погляди на меня, красавица!
Красавица повела головой, блеснула темными глазами, а Репин, ловя мгновение, уже черкал карандашом по маленькому листу, с удивительной быстротой и точностью обрисовывая ее черты и повторяя свое любимое «Крещендо! Крещендо!»
Затем он рисовал захмелевшего хитроватого мужичишку («авось, пригодится для „Запорожцев“»), затем бабу в синем саяне — платье — и красном фартуке, затем смиренного деда с реденькой бородкой.
— Гляди-ка, глянь — дед Хведор! — раздавались за спиной Репина удивленные восклицания критиков. — И рожа его, и вочи — все в точности!
Подвыпившие гости разгуливались все больше. Во дворе уже откалывали коленца. Откуда-то появились старенькие гусли, и их сразу же поднесли Рубцу:
— Уважьте молодых, Ляксандра Иванович, сыграйте на музыке!
Рубец оживился. Последнее время его интересовали темпераментные народные танцы — казачки, — он собирал их, записывал, мечтая издать отдельным сборником в Петербурге у Юргенсона.
— Казачок! — крикнул Рубец и рванул струны. — А ну-ка, хлопцы, девки, покажите, как у нас пляшут!
И вот уже вышла в круг самая бедовая, тряхнула головой, повела глазами и пошла, пошла пританцовывать, притопывать каблучком. А руки, руки, так и заходили: то упрутся в крутые бока, то раскинутся в стороны, будто крылья у орлицы, то сойдутся в задорном хлопке, то озорно поманят приглянувшегося парня, мол, чего стоишь, иди, обними меня при всех, сейчас никто не осудит, сейчас можно…