— Вот видишь, — улыбнулся Клищенко, — а мне люди передавали в таких словах… Слухи, они, понимаешь ли, тварь ползучая, дай им волю — из родного отца телеграфный столб сделают.
— Ишь ты, как закрутил, — хмыкнул Анатолий Иванович. — Однако слухи слухами, а с монтажом что-то предпринимать надобно: или договариваться с Пестуном, хочешь ты этого или не хочешь, — председатель выделил голосом последние слова, — или искать другого механика… А где искать?
Оба замолчали. Анатолий Иванович расстегивал, а потом снова застегивал верхнюю пуговицу на кителе, Клищенко же чертил на бумаге многоугольники, пристраивал один к другому, пока не исчеркал всю страницу.
— Придется, наверное, мне молодость вспомнить, — сказал он.
Председатель нацелил на собеседника сторожкое ухо.
— Я, видишь ли, механиком на оборонном заводе в войну работал.
— Не знал, не знал. Что ж ты скрываешь таланты?
— Сложные турбины собирали… Неужто с доильной установкой не справлюсь? Как думаешь, Анатолий Иванович?
Председатель повеселел.
— Что за вопрос, ежели с фронтовой закалкой!.. Только давай, Федор Агеевич, того… — он поднял руку ладошкой, — подождем малость, может, остепенится Володька… Потому, ежели не одумается, надо ж выводы делать, так?
— Конечно.
— То-то и оно. А как ни говори, жалко. Специалиста потеряем. И в моторах разбирается, и электропроводку по всем техническим правилам устроить может…
Федор Агеевич Клищенко секретарствовал в «Ленинском призыве» без малого четыре года. До этого он много лет работал в районном центре мастером на пенькозаводе. Там он и схватил хронический катар легких, а с ним и кашель, который не давал покоя ни днем ни ночью.
Когда в райкоме партии назвали его кандидатуру в числе других, рекомендуемых для работы в селе, Клищенко не отбояривался, как некоторые, и не бил себя в грудь, заявляя, что не может отличить корову от репы, а легко согласился, выбрал подшефный пенькозаводу, а потому знакомый «Ленинский призыв» и, не долго думая, перевез туда всю семью.
Семейство у него было большое — жена, теща, семеро детей, племянница-сирота, взятая на воспитание, не считая других родственников, которые часто навещали хлебосольного хозяина. Гостили главным образом воронежцы, родичи жены, приезжали в маленький городок в отпуск, а с той поры, как перебрались Клищенки в село, стали к тому же присылать ребят на все лето. Федор Агеевич встречал гостей в городе на вокзале, надсадно кашлял, махал обеими руками в знак приветствия и того, что из-за кашля не может выговорить ни слова, а накашлявшись вдоволь, улыбался, вытирал выступившие слезы, хватал детей крепкими руками и сажал в кузов колхозного грузовика.
Дом его, построенный на две половины, был всегда полон своего и чужого народа, дверь в этом доме все время хлопала — то носились взад и вперед дети, то шли погостевать знакомые. Очень быстро Федор Агеевич перезнакомился и передружился со многими своими односельчанами, сам навещал их при случае, а те тоже не оставались в долгу.
Вчера вечером заходил к парторгу каменщик Иван Павлович, «чтобы внести ясность» и рассказать «как случилось дело». Сегодня утром Федору Агеевичу снова напомнили о Степановне, но уже совсем по-иному: подбросили в кабинет анонимное заявление, в котором требовали срочно поставить на партбюро вопрос о «бытовом разложении доярки Сахновой Г. С.».
Клищенко и раньше слышал, что Степановна зачастила к учителю физики Василию Дмитричу, но значения этому не придавал. Что тут плохого, а тем более особенного, ну, посидели, поговорили о том, о сем два хороших человека. Но когда в разговорах стали подчеркивать, что Степановна — брошенная мужем, а у Василия Дмитрича жена в длительном отъезде, Клищенко насторожился, потому что угадал в этом рождение сплетни.
Потом произошел этот неприятный случай с Пестуном, и вот сегодня на столе у парторга появилось оставленное кем-то заявление против Степановны. Клищенко ничего не сказал об этом Анатолию Ивановичу, а решил сначала разобраться сам, что к чему, и первым делом поговорить с Глашей. Он запер бумаги в сейф и, тихонько покашливая, пошел в сторону Глашиной избы: по его расчетам, Степановна сейчас как раз должна быть дома.
Стертая надпись на воротах выделялась белым пятном, Федор Агеевич заметил его, но размышлять над тем, что оно означает, не стал, а легонько стукнул в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел в сени.
— Живой кто есть? — громко спросил Клищенко.
Живым оказался дед Панкрат.
— А, Агеевич!.. Проходь, гостем будешь, — обрадовался дед. Он отложил в сторону недовитую веревку и первым протянул парторгу руку.
— Я, Панкрат Романович, к внучке твоей, — сказал Клищенко.
— В дому, в дому Глаша. На огороде копается… Тебе позвать?
— Не беспокойся, я сам.
Он вышел во двор, но Степановна еще раньше заметила его и уже торопилась стежкой навстречу.
— Что ж в дому не подождали, Федор Агеевич? Заходьте, — сказала Глаша. — Руки-то у меня грязные, гряды полола.
— Земля не грязь, Агафья Степановна… Здравствуй. — Он пожал ей руку. — Может, мы в садочке посидим, а? Погода уж больно хороша, под крышу и забираться не охота.
— Как вам сподручней…
Они пошли в садик по ту сторону избы и сели на скамейку.
— Выговаривать, небось, будете? — Глаша невесело усмехнулась и посмотрела Клищенке в глаза.
— Разве вину за собой чувствуешь? — Клищенко встретился со Степановной взглядом.
— Со стороны, Федор Агеевич, человека всегда видать ясней, согрешил он или нет.
— Это смотря по тому, какими глазами на человека глядеть: добрыми или же злыми, завистливыми аль доверчивыми, умными или пустыми.
— А вы какими на меня нонче глядите?
— Карими, — рассмеялся Клищенко. — Однако не будем сейчас о глазах распространяться, не за тем пришел.
— Догадываюсь, что не за тем.
Степановна вздохнула. На душе у нее было тоскливо, как бывает в ожидании чего-то, хоть и неизвестного, но заведомо плохого.
— С чего бы тут начать? — вслух подумал Клищенко.
— Вы, Федор Агеевич, не подбирайте мягких слов, я баба крепкая, выдюжу.
Клищенко смерил ее добродушным, оценивающим взглядом.
— И то верно.
Говорили они не скоро. Сначала скамеечка была в тени, потом на нее упало солнце, потом солнце переместилось еще левее, и тень соседней яблони снова легла на скамейку. Клищенко свертывал цигарки, дымил, кашлял, иногда вставлял слово-другое, а всего больше слушал.
— Теперь вы знаете, Федор Агеевич, чего я бегаю к Васе, чем там занимаюсь. Никому не признавалась, от деда, от дочки хоронилась, а вам взяла да и рассказала.
Клищенко покачал головой.
— Ах ты, Глаша, Глаша, хороший ты человек. Только одного я в толк не возьму, зачем тебе надо было этот маскарад устраивать, в жмурки играть?
— Вот и Вася так само. — Степановна подхватилась со скамейки. — Да соромно мне было, понимаете! Дочка в десятый класс переходит, а я за пятый учу. Закон Ома… Думала, не одолею…
— А как же дед твой Панкрат в сорок годов грамоте учился?
Глаша махнула рукой. — Так то ж дед! И когда это было? При царе Горохе…
— Что ж… — Федор Агеевич сделал заговорщицкие глаза. — Взвалю на плечи еще одну тайну. А насчет анонимки, не беспокойся. Разберемся.
— Спасибо вам, Федор Агеевич.
Глаша разрумянилась, повеселела, будто гору стряхнула с плеч.
— И зачем мне, Агеевич, отбивать Васю, когда ко мне мой Игнат скоро явится. Письмецо получила.
Она достала из-за пазухи уже порядком помятый конверт и протянула Клищенке:
— Почитайте, ежели интерес имеете.
— Ну, раз доверяешь… — улыбнулся Федор Агеевич.
Он пробежал глазами письмо, повертел в руках конверт и задумчиво вернул его Глаше.
— Отыскался, значит, след… Это хорошо.
— Уж так хорошо, что лучше и некуда, — сияя улыбкой, сказала Степановна. — Может, закусите, обед готов. А то разговорами сыт не будешь.
— Благодарствую, Степановна. Дома семейство ждет, одиннадцать — одного. Без меня, знаешь ли, за стол не садятся. — Он улыбнулся, представив свою проголодавшуюся ораву. — Панкрату Романовичу кланяйся, скажи, чтоб заходил.