— Как что? Спасибо будешь иметь. — Наташка сделала вид, что не поняла вопроса.
— Спасибом пьян не будешь, — расхохотался Володька.
— Водки у нас все равно нету.
— Мать найдет… Скажи, чтоб двести грамм приготовила. Заскочу вечером.
Воротясь, Наташка застала мать дома.
— Утюг пережгла, — с ходу объявила Наташка. — Бегала к Пестуну, а он куражится. Говорит, чтоб ты ему двести грамм поставила.
— А мы, может, и без Пестуна обойдемся, дочка, — неожиданно сказала Степановна.
Наташка удивленно заморгала глазами. Никогда до этого она не видела, чтобы мать бралась за такую работу, даже пробки исправить — и то кланялась соседу. И вдруг сама.
— Принеси-ка инструмент.
В кладовой вот уже шесть лет стоял ящик с инструментом Игната — всякими там плоскогубцами, рашпилями, зубилами. Ни разу с тех пор, как он уехал, не пользовалась Степановна ничем из этого ящика, однако держала инструмент в порядке, в исправности, перетирала время от времени, чтоб не поржавел — все берегла для мужа. И вот теперь нарушила порядок.
Она взяла у Наташки ящик, вынула оттуда самую маленькую отвертку, гаечный ключ и принялась за дело: развинчивала и складывала перед собой на столе разные части, дивясь, какие они есть и тому, что каждая в отдельности представляет собой мертвый кусок металла, а собранные вместе они вдруг оживают и становятся вещью, которой можно гладить белье.
Губы у Степановны были крепко сжаты, глаза смотрели с напряжением, а отвертка никак не слушалась ее бугристых, ноющих по ночам пальцев. «Так и есть… разломилась. Аккурат, как показывал вчерась Вася». Это она нашла место, где перегорела спираль. «Теперича надо сточать концы, как тогда, в школе». И она все это сделала, сточала, попросила у Наташки из старых фантиков «золотую» бумажку, чтоб обернуть стык («Так Вася делал»), обжала плоскогубцами и, напрягая память, что к чему, уложила части на место. «Кажись, все…»
— Ну-ка воткни!
Она припала ухом к холодной, гладкой поверхности утюга и вдруг услышала, как что-то внутри зашелестело, зашипело, будто заворочалось живое…
— Греет! — Степановна подняла на дочку расширенные от удивления глаза. — Взаправду греет!
— Да ты ж настоящий монтер! Вот не знала… — Наташка с размаху бросилась на шею матери.
— Годя тебе… — смутилась отвыкшая от нежностей Глаша. Она нетерпеливо поднялась. — Ежели Пестун явится, скажешь, что без него справились.
— А ты куда?
— На ферму… Куда ж еще?
Сначала она шла своей ровной, плавной походкой, с трудом сдерживая шаг, потом махнула на все рукой и заторопилась, почти побежала напрямик через огороды, запыхавшись, взлетела на крыльцо и забарабанила в дверь. Больше всего она боялась в эту минуту, что Василия Дмитрича почему-либо не окажется на месте («Что я, привязала его к себе на веревочке?»), но он был дома и выбежал на нетерпеливый стук.
— Да что с тобой, Глаша?
Несколько мгновений Степановна стояла молча, только тяжело дышала и смотрела непонятно в Васины испуганные глаза.
— Я, Вася, утюг только что справила… Сама!
Он чуть было не крикнул, облегчая грудь вздохом: «Только и всего?», но вовремя опомнился, обрадовался за нее и протянул ей руки.
— Вот видишь! Я ж говорил…
Впервые за эти дни Глаша не оттолкнула Василия Дмитрича словами, а взялась за его руки и послушно, все еще под впечатлением подвига, который только что совершила, пошла за ним в комнату и села рядом.
— С полчаса ковырялась, пока справила…
— Я б корову, наверное, и за полдня не подоил!
Глаша счастливо рассмеялась.
— За полдня! Вот умора… Да что там делать полдня?
— Всегда так, если умеешь — все просто.
— И то правда.
— По этому поводу и по рюмке не грех, а? — неожиданно предложил Василий Дмитрич.
— Ишь ты!.. Ну ладно. — В знак согласия Глаша тряхнула тяжелыми косами. — Давай кутнем на радостях…
— Вот и хорошо.
Василий Дмитрич засуетился, пошел на кухню за посудой, но не нашел ничего чистого и принялся мыть.
— Ты уж погоди, я сама.
Она взяла у него тарелки и ловко, швыряя их из лохани на стол и со стола на полотенце, перемыла все, что накопилось за неделю.
— Распустил ты свою бабку Степаниду, — строго сказала Глаша. — Грязь развела.
— Это я грязь развожу. Все некогда. Сессия скоро.
— Какая там сессия?
— Экзамены в общем. В институте.
— Ты разве все еще учишься?
Он кивнул. — В заочном. Хочу еще географический закончить.
— А тут я еще навязалась на твою голову.
— Зачем так говоришь? Ты ж знаешь, что я всегда тебе ряд.
Глаша зарумянилась. — Вот уж сказал…
Она схватила веник и начала решительно подметать, наводить порядок. Василий Дмитрич неуклюже топтался возле нее, пытаясь чем-нибудь помочь, но только мешал, сталкивался с ней в дверях и извинялся, вызывая этим у Глаши счастливый, сдержанный смех.
— У меня тут немного. — Он вынул из буфета начатую бутылку водки. — Может, ты вина хочешь?
— Тю, кто его пьет?
— Тогда водки. Сказать по правде, я не очень балуюсь.
— Вижу. Початая поллитровка стоит… Мой бы не оставил.
— Кто это? — сразу не сообразил Василий Дмитрич.
— Да Игнат…
— Ах, вот оно что… Все еще помнишь о нем?
Глаша поджала упрямые губы. — Помню!
— Ждешь?
— Жду!.. А тебе-то что? — Она помолчала. — Ну, наливай, что ли, пока не передумала.
Василий Дмитрич налил поровну две одинаковые стопки, сначала Глаше, потом себе.
— За твои успехи, Глаша! Чтоб все было хорошо!
— И за твои, чтоб все хорошо было!
— За наши, значит… — Он радостно рассмеялся. — Ну, поехали!
Василий Дмитрич привык пить одним глотком, а в стопке было три, он с трудом проглотил водку и начал жадно жевать сало. Глаша же выпила не торопясь, маленькими ровными глоточками, не поморщилась, а лишь зарумянилась, как недавно, когда Василий Дмитрич сказал, что всегда ей рад.
— А ты все холостякуешь, Вася?
Он невесело усмехнулся. — Как видишь… Два мы с тобой бобыля… А могли б…
— Что было, то быльем поросло, — прервала его Глаша. — Налей лучше, чего тянешь!
— Да, конечно. — Он взялся за бутылку. — Жаль, мы с тобой на «ты», а то б на брудершафт выпили.
— Что это… как ты сказал?
— Брудершафт. Это когда руки переплетут (он показал как), выпьют, а на закуску поцелуются. После этого уже на «ты» переходят.
Глаша тихонько рассмеялась.
— А ну-ка, давай сподобимся.
Она плеснула в рюмки на донышки, приблизила к Василию Дмитриевичу свое горячее лицо, обожгла дыханием и, не выпив, все еще держа стопку, притянула к себе другой рукой Васину голову.
…Домой Глаша вернулась ночью. Шла она медленно, не таясь, думая о своей горькой бабьей доле, о том, как трудно жить, когда нету рядом мужика.
Дверь, как всегда, была заперта. (Сколько раз твердила она деду: «Не запирай ты, сделай милость, нечего у нас красть, да и злодиев куда меньше стало», — но он все равно запирал.) Она тихонько поцарапала пальцами о стекло и услышала, как спрыгнул с печи дед, как зацепил ногой за стул (должно быть, Наташка опять одежду на дороге бросила) и звякнул задвижкой.
— Письмо тебе… От твоего… — сказал дед.
— От какого моего? — не поняла Глаша.
— Да от Игната ж.
Степановна схватилась за костлявую дедову руку, остановилась и почувствовала, как бешено заколотилось ее сердце.
— Да где ж оно письмо, деду?
— На подушке… Наташка и читать не захотела, — шепнул дед.
(Ах эта Наташка, злопамятная она все-таки.)
Степановна не стала зажигать в горнице свет, пошла в сени, закрыла за собой дверь и только тогда разорвала конверт.
Письмо было коротенькое и какое-то чужое. В первых строках Игнат сообщал, что здоров, что живет он одиноко («Одиноко!»— захлебнулась от радости Глаша), спрашивал про Наташку-дочку, как она там растет, а под конец ругался на свою злую судьбу, которая забросила его в далекие северные места… Подпись была такая: «Твой муж Игнат».