— Мужа сегодня с утра нет дома, — произнесла Лопухина. — Он очень озабочен болезнью императора.
— Тревожиться нечего, — лениво ответил Рейнгольд.
— Вы знаете, Рейнгольд, — тихо отозвалась Наталья Фёдоровна, — мне с утра грустно, я всё жду чего‑то.
— Вам просто скучно, — с улыбкой ответил Рейнгольд. — Вы скучаете без балов, без охоты. Действительно, — продолжал он, — на рождественской псовой охоте в Александровской слободе вы были очаровательно смелы.
Шум тяжёлых шагов и бряцанье плюр в соседней комнате прервали его слова.
— Это муж, — сказала Наталья Фёдоровна, снимая руку с головы Рейнгольда.
Он несколько отодвинулся. В комнату, гремя шпорами, быстро и озабоченно вошёл муж Лопухиной, Степан Васильевич, в красном гвардейском камзоле с золотыми позументами. Это был высокий, крепкий мужчина лет, сорока пяти, с добродушным широким лицом. На этом цветущем лице трудно было найти следы тяжёлого девятилетнего пребывания Лопухина в Кольском остроге, куда он был сослан Петром Великим за участие в деле царевича Алексея в 1718 году. В левой руке Лопухин держал краги и большую гренадерскую шапку.
Левенвольде поднялся ему навстречу.
— А, граф, очень кстати, — произнёс Степан Васильевич, протягивая ему руку.
Левенвольде показалось, что его рука слегка дрожала.
В выражении лица мужа Наталья Фёдоровна сразу подметила необычное, тревожное выражение.
— Что случилось, Степан Васильевич? — спросила она.
Лопухин осторожно, словно хрупкую драгоценность, взял руку жены и нежно поцеловал её.
— Дурные, ужасные вести, — дрогнувшим голосом ответил он, тяжело опускаясь на маленький табурет, где только что сидел Левенвольде. — Император умирает!..
Он уронил краги и шапку на ковёр и закрыл глаза рукой.
Левенвольде побледнел. Тысячи опасений за себя, за свою будущность в чужой, дикой стране, где судьба человека зависела от произвола первого временщика, охватили его.
— Как! — растерянно произнесла Наталья Фёдоровна. — Умирает?
Лопухин овладел собою.
— Да, — ответил он, — умирает. Проклятые Долгорукие, они погубили его! Им что! — с горечью и истинным отчаянием продолжал он. — Что им до того, что угасает последний отпрыск дома Петрова!.. Они думают только о себе! Немало зла натворили они — и боятся расплаты.
Лопухин встал и крупными шагами заходил по маленькой гостиной.
— Да расскажи же, что случилось? — упавшим голосом спросила Наталья Фёдоровна. — Где ты был?..
— В Воскресенском у царицы-бабки[3], Измайлова известили, — ответил Лопухин и продолжал: — Позавчера, как встал он с постели, всё было хорошо. Известно, не доглядели… Сам открыл окно и застудился. Теперь нет надежды. Что будет! Что будет! — схватился он за голову.
— Кто же наследует престол? — пересохшими губами спросил Рейнгольд.
Для него это был вопрос жизни и смерти. В его воображении мелькнуло прекрасное лицо цесаревны Елизаветы, ненавидящей Лопухиных и относившейся к нему с презрительным высокомерием.
— Кто? — повторил Лопухин. — Мужская ветвь дома Романовых пресекается…
— Елизавета! — воскликнула Наталья Фёдоровна, разделявшая тревоги своего любовника.
— Она ненавидит Лопухиных, — глухо отозвался Степан Васильевич. — Она будет преследовать весь наш род, как её отец преследовал. Девять лет я безвинно томился в остроге, и мой дядя погиб на плахе… Царица Евдокия всю жизнь прожила в заточении, и теперь что от неё осталось?.. Дряхлая монахиня! С её сыном, своим сыном, что сделал он!.. Его дочь наследовала его ненависть…
— Но кто же? — произнесла тихо Наталья Фёдоровна. Лопухин нетерпеливо махнул рукой.
— Говорят, существует тестамент покойной императрицы, — неуверенно начал Рейнгольд.
— Это об её дочерях, — возразил Лопухин, — об Анне да Елизавете.
— После смерти Анны, герцогини Голштинской, остался сын Карл, — сказал Рейнгольд. — По тестаменту, кажется, престол должен перейти к нему.
— Завещание сомнительно, — ответил Лопухин.
— Мой отец видел это завещание, — вмешалась Наталья Фёдоровна. — Там прямо было сказано: Анне Петровне с «десцедентами»[4]. Ежели же она была бы бездетна — то Елизавете.
Лопухин покачал головой.
— Никто не придаст значения этому тестаменту, — сказал он. — Долгорукие — сильны…
— Ты думаешь?.. — бледнея, начала Лопухина.
— Да, — угадав её мысль, взволнованно произнёс Лопухин.
Рейнгольд тоже притих.
Очевидно, Лопухин допускал возможность, что Долгорукие провозгласят императрицей государыню-невесту.
Тяжёлое раздумье овладело всеми. Все трое чувствовали себя как люди, находящиеся вблизи неведомой опасности.
— Я еду в Лефортовский дворец, — прервал наконец молчание Лопухин. — Не надо, чтобы неожиданно что‑то натворили Долгорукие.
— Если разрешите, я буду сопровождать вас, — сказал Левенвольде.
— Едемте, — коротко ответил Лопухин. Мужчины поцеловали руку Натальи Фёдоровны и поспешно вышли.
III
То и дело к Лефортовскому дворцу в Немецкой слободе, принадлежавшему некогда известному любимцу Петра Великого, подъезжали сани и кареты с форейторами. Залы дворца наполнялись представителями генералитета, Сената и духовенства. На улицах, прилегающих ко дворцу, толпился народ, охваченный смутной тревогой. Во мраке морозной ночи кровавыми пятнами горели фонари и дымящиеся факелы в руках скороходов. Сдержанно кричали форейторы: «Берегись!..», и молча выходили из экипажей имеющие доступ ко двору сановники.
Тревожное настроение толпы, окружавшей дворец, росло; необъяснимым путём, как всегда бывает, в народ проникли вести, что император умирает.
В умах москвичей ещё памятны были все волнения и бури, пережитые Москвой при переменах «на верху». Были в толпе старики, хорошо помнившие стрелецкие бунты. Смерть отрока-государя опять сулила им ряд ужасных возможностей. Всех пугало междоусобие дворцовых Партий. Слышались сдержанные разговоры. Чаще всех упоминалось имя Елизаветы.
А кареты, возки, сани — всё ехали и ехали…
В большом зале, прислонившись к колонне, стоял офицер в форме поручика лейб-регимента[5]. На нём был красный камзоле такими же обшлагами, воротником и подбоем, обшитый по вороту, обшлагам и борту золотым галуном. На лосиной портупее висела широкая шпага. Он был ещё очень молод, лет двадцати-двадцати двух. По выражению его лица, с большими любопытными, тёмными глазами, по его обособленности среди блестящего общества было сразу видно, что он ещё не свой здесь. Он с жадным любопытством следил за каждым вновь прибывшим, и его глаза перебегали с одной залитой золотом фигуры на другую и останавливались с любопытством на чёрных рясах иереев в белых и тёмных клобуках, украшенных брильянтовыми крестами.
— Ну что, князь, в диковинку? Сразу всех повидали, — раздался за ним тихий голос.
Молодой князь быстро повернулся. Перед ним стоял молодой капитан в одной с ним форме.
— А, — радостно произнёс названный князем, — это вы, Пётр Спиридонович! Верите ли, голова кругом идёт.
— Знаю, знаю, — отозвался Пётр Спиридонович. — Прямо из чужеземщины, ничего не зная, что творится здесь, да попасть сюда, да в такой момент! Есть отчего разбежаться глазам, Арсений Кириллович.
— Да, Пётр Спиридонович, — ответил князь. — Верите ли, как во сне себя чувствую. Недели нет, как я здесь. И что же? Ну, право, как во сне! Что батюшка подумает! Нет, — продолжал он с увлечением, явно обрадовавшись собеседнику, — вы ведь знаете. Приехал я после заграницы, прямо из Парижа, к отцу, он говорит, поезжай в Петербург, пора послужить. Я что же, с радостью согласился. Приехал с батюшкиным письмом прямо к фельдмаршалу князю Долгорукому в Москву[6]. Ведь мы в родстве, Шастуновы и Долгорукие — одного корня. А здесь князь Василий Владимирович и говорит: «Будь моим адъютантом», — и зачислил меня в лейб-регименты. А тут болезнь его величества. Что поделаешь? Представить не могли. Сегодня беспременно приказал здесь быть. Вот и торчу. А его не видно. Говорят, император не поправится. Беда одна, — закончил он.