Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Про Лизавету Касимовну этого сказать нельзя: она отказывалась от личного счастья, чтоб цесаревне служить...

— Да что это вы, господа, прежде времени отходную по Лизавете Касимовне запели? — с досадой прервал своих собеседников Ермилыч.

— Тот, кто в Преображенском приказе не найдёт смерти, и жизни не рад, — угрюмо заметил один из певчих.

— Алексея-то Яковлевича живым оттуда вывезли, да что толку-то! — подхватил другой.

— Мы здесь об одном только молим, чтоб её страдания скорее кончились, ни о чём больше, — вставил третий.

И, обернувшись к гостю, он отрывисто спросил у него, на что понадобился ему Розум: уж не для того ли, чтоб его утруждать просьбой вмешаться в дело Ветловой?

— Так это вы напрасно затеяли, — продолжал он, — имя её запрещено во дворце произносить. У цесаревны и своей печали достаточно, до сих пор как вспомнит про Шубина, так слезами и зальётся. А уж Ивану Васильевичу и думать нечего кому бы то ни было там на глаза показываться — всё равно до цесаревны его не допустят. Она у нас здесь, слава Богу, хорошо охраняема. Мавра Егоровна с Розумом ни на шаг от неё не отходят, как верные псы, оберегают её от новой скорби.

— Слава Богу, что сверху-то на нас гонение прекратилось, всех ведь нас тогда чуть было не арестовали, когда цесаревна отказалась в Петербурге Бирона принимать...

— Это когда же случилось? — наивно спросил Ермилыч. — У нас в монастыре ничего про это не известно. Знаем мы только, что Лизавета Касимовна ездила в Москву, чтоб попытаться повидать Шубина в тюрьме, а удалось ли ей это, толкуют разное — кто говорит, что она к нему проникла, и будто он умолял цесаревну его спасти...

— Ложь это на него взводят! — не вытерпел, чтоб не вскричать, тот самый юноша, который за несколько минут перед тем особенно ревностно старался оберегать придворные тайны. — Не из таковских Шубин, чтоб ценой её бесчестья жизнь свою спасать!

— Всякий русский человек поступил бы точно так же на его месте! Она всей России нужна...

— Нас много, а она после царя Петра одна осталась, одна на всю Россию, и нам надо её как зеницу ока беречь, голубушку нашу...

— Нечего старое поминать, оставим мёртвым хоронить мертвецов — это в Писании сказано, надо о живых заботиться, чтоб их уберечь. Немного их уж осталось у нас. Вы там, в монастырях-то да скитах, ничего не знаете, а мы всё это пережили, на наших глазах хватали, мучили и казнили верных её друзей и при Меншиковых, и при Долгоруковых, а теперь при Бироне... Чуть было до Шереметевых да Шуваловых не добрались, всех собирались истребить! — перебивая друг друга, кричала преданная цесаревне молодёжь.

— Всех хотели убить, чтоб ей не на кого было опереться...

— А народ-то? Забыли про народ, анафемы! Он им про себя ещё напомнит, мы кое-что про народ-то знаем...

— Он нам свой, народ-то православный, мы ведь из него вышли.

— У нас, тронь только её, всё готово в отместку...

— Мы со своими связи-то ещё не порвали, слава Богу!

— Нашу цесаревну не тронь! Каждого, кто бы к ней поганую руку ни протянул, в куски разорвём!

— А правду, что ли, в Москве болтают, будто немцы потому стали посмирнее, что за нашу цесаревну иностранные государи заступились? — заметил Ермилыч.

— Вздор! Русских людей испугалась немчура паршивая, вот и всё. А впрочем, мы всякой помощи рады, откуда бы она ни явилась, милости просим умирать за неё вместе с нами!

Ермилыч улыбнулся. Ему была по сердцу молодецкая отвага ни перед чем не унывающей молодёжи, готовой, не задумываясь, пожертвовать жизнью за представительницу России. С такими можно рассчитывать на успех.

— А я так и совсем не верю желанию немцев помириться с цесаревной, — сказал он. — Если б это было так, зачем же им было лишать её после сердечного друга ещё и любимой женщины? Зачем причинять ей ещё новое огорчение? Нет, братцы, должно быть, не нагнали ещё на них страха русские люди, если они не унимаются!

— Это уж, должно быть, их последняя против неё вылазка...

— С какой же целью? — продолжал настаивать Ермилыч.

— А кто их знает! Хотят, может быть, чтоб она им первая поклонилась...

— Да только этому не бывать, если уж для Шубина она перед ними головы не склонила, то из-за Ветловой и подавно не склонит...

Долго ещё обменивались они соображениями в том же духе, но Ермилыч их больше не слушал. Он узнал то, что ему нужно было узнать, — здесь им помощи ни от кого нельзя ждать: на Лизавету взирают как на последнюю жертву торжествующего врага. Преследование действительно прекратится с её гибелью, по крайней мере на время, а измученным душевно людям и такая временная передышка в страданиях должна казаться очень сладким счастьем.

Ермилыч слишком много сам перенёс мук на своём веку и слишком хорошо знал человеческую природу, чтоб этого не понимать.

В отведённой им для ночлега комнате он нашёл своего спутника лежащим на кровати совсем одетым и с открытыми глазами.

— Ну что, убедились вы, что мы только напрасно сюда приехали? — проговорил он, когда старик к нему пригнулся, чтоб узнать, спит он или нет. — Слишком они здесь все счастливы и слишком недавно вылезли из страха и горя, чтоб рисковать опять попасть в беду. Как им было неприятно моё присутствие! Застенком и палачами веяло вокруг них в воздухе всё время, как я там был! — прибавил он с горестью.

— Что делать, Василич, будем искать помощи другими путями, где-нибудь на помощь и натолкнёмся, — возразил старик.

Ветлов на это ничего не ответил, и до рассвета между ними не было произнесено ни слова.

Тяжёлая была для него эта ночь. Быть так близко от людей, от которых зависело спасение той, что была дороже ему всего в жизни, и знать, что их даже и просить нельзя над нею сжалиться, понимать, что оба они с женой сделались вдруг так всем далеки и чужды, что прежние друзья тогда только счастливы и покойны, когда могут забыть про их существование...

При бледном свете ночной мглы, белесоватым туманом вливавшемся в окошко, он видел, как усердно молился его спутник, не поднимаясь с коленей в продолжение многих часов перед образом в углу комнаты; он слышал, как он вздыхал, взывая сердцем к тому, который, чем горше напасть, тем к страдающим ближе; но сам был он так удручён, так обессилен душевными терзаниями, что сердце его окаменело, дух угас, и сознания жизни оставалось в нём только на то, чтоб ощущать полнейшее бессилие бороться против судьбы.

Порой он совершенно терял сознание, и в такие минуты страшные призраки осаждали его: он видел, как пытали его милую Лизавету, как рвали клещами и жгли её тело, он слышал её стоны, крики о помощи и просыпался от ужаса в холодном поту, с помутившимся разумом и замирающим от нестерпимой боли сердцем.

Ночи этой он всю свою жизнь не мог забыть: такое неизгладимое впечатление оставила в сердце его тлетворная близость князя тьмы, чуть было не покорившего его своей проклятой власти.

Наступило наконец утро, и Ермилыч, чтоб не разбудить своего спутника, который лежал неподвижно с закрытыми глазами, осторожно поднялся со своего ложа и стал одеваться, поглядывая беспрестанно то на окно с белевшимися перед ним снежными сугробами, то на дверь, за которой уже начинали раздаваться шаги и голоса. И вдруг началась спевка. Старик растворил дверь в коридор, и звуки ворвались сюда с такою силою, что, казалось, стены от них задрожали. И после первого взрыва слившегося в могучем аккорде хора молодых голосов разлилось по воздуху на далёкое пространство мелодичное воззвание к небу. И чем больше вслушивался Ермилыч в эти голоса, тем явственнее казалось ему, что он узнает голос Розума. Чтоб убедиться в том, что он не ошибается и что действительно сын Розумихи пришёл сюда петь с товарищами, он вышел за дверь, бессознательно притворил её за собою и, дошедши до конца коридора, остановился на пороге двери того обширного покоя, где происходила спевка, и тотчас же узнал того, которого ему так хотелось видеть.

Да и трудно было бы его не узнать: так отличался он от окружавшей его толпы красотой и статностью.

83
{"b":"891107","o":1}