Однако я решил никогда больше не переиздавать этот трактат, ne quid nimis [ни в чем излишка], и не стану отныне что-либо добавлять, изменять или сокращать — с этим покончено. Последний и самый главный упрек вот какой: с какой это стати я — церковнослужитель сую свой нос в медицину.
Tantumne est ab re tua otii tubi
Aliena ut cures, eaque nihil quae ad te attinent?
[182] [Неужто мало дела у тебя,
Что ты входишь в дела, которые тебя не касаются?]
— в чем и Менедем винил Хремета{128} — или у меня так много свободного времени и так мало собственных дел, что я лезу в чужие, нисколько меня не касающиеся? Quod medicorum est promittant medici. [Врачеванье — дело врачей.] Однажды, когда лакедемоняне обсуждали в совете государственные дела[183], один из них, довольно беспутный малый, выступил тем не менее очень красноречиво и дельно, снискав своей речью всеобщее одобрение, но тут поднялся почтенный сенатор и призвал во что бы то ни стало отвергнуть предложенное предыдущим оратором не потому, что оно никуда не годится, а потому, что dehonestabatur pessimo authore, оно осквернено, будучи предложено недостойным, а посему, продолжал он, пусть то же самое выскажет человек более почитаемый, и тогда предложение будет принято. Сенат изъявил согласие, factum est, требование сенатора было исполнено, и таким образом предложение стало законом, et sic bona sententia mansit, malus author mutatus est [добрый совет был, таким образом, принят, а недостойный советчик отвергнут]. Вот точно так же иты, Stomachosus [брюзгливый] малый, не прочь, судя по всему, признать, что все относящееся в моей книге к медицине, написано само по себе не так уж и дурно, будь это только сделано другим — каким-нибудь признанным врачом или еще кем-то в том же роде, но с какой стати я вторгаюсь в эту область? Послушай, что я тебе на это скажу. Охотно готов признать, что существует немало других тем, относящихся будь то к классической филологии или к богословию, которые я бы избрал, если бы стремился лишь ad ostentationem [хвастовства ради], к тому, чтобы себя показать, и, будучи более в них сведущ, охотно с большим наслаждением посвятил бы себя им, к вящему своему и других удовлетворению; но как раз в это время волею судеб меня неотвратимо несло на скалу меланхолии, и, увлекаемый этим попутным потоком, который словно ручей вытекает из главного русла моих занятий, я тешил и занимал ею часы своего досуга, как предметом более насущным и полезным. Не потому, что я предпочитаю ее богословию, которое, конечно же, считаю повелителем всех прочих занятий и по отношению к которому все прочие, словно служанки, а потому, что я не видел такой необходимости обращаться к богословию. Ведь как бы вразумительно я об этом ни написал, существует такое множество книг на эту тему, столько трактатов, памфлетов, толкований, проповедей, что их не сдвинуть с места целой упряжке волов, и, будь я таким же беззастенчивым и честолюбивым, как некоторые другие, то, возможно, напечатал бы проповедь, произнесенную в Полз-Кросс-черч, и проповедь в Сент-Мериз-черч в Оксфорде, и проповедь в Крайст-черч, и проповедь, произнесенную в присутствии достопочтенного… или высокопреподобного… или проповедь, произнесенную в присутствии высокочтимого… проповедь на латыни и проповедь на английском, проповедь с названием и проповедь без оного, проповедь, проповедь и т. д. Но я всегда в той же мере стремился помалкивать о своих трудах в этом роде, в какой другие спешат обнародовать и напечатать свои. А принять участие в богословской полемике — это все равно что отрубить голову стоголовой гидре, ведь lis litem generat[184], один [диспут] порождает другой, число возражающих удваивается, утраивается, возникает рой вопросов in sacro bello hoc quod stili mucrone agitur [в этой ведущейся с помощью перьев священной войне], которую, развязав однажды, я никогда не сумел бы завершить. Как заметил много лет тому назад папа Александр VI{129}, куда безопасней рассердить могущественнейшего государя, нежели монаха нищенствующего ордена[185], иезуита или, добавлю я, священника из католической духовной семинарии — ведь inexpugnabile genus hoc hominum, эту непреклонную братию не переспоришь, последнее слово должно непременно остаться и таки останется за ними; они пристают к вам со своими вопросами с такой настырностью, бесстыдством, гнусной лживостью, подтасовками и злобой, что, как сказано у него:
Furorne caecus, an rapit vis acrior
An culpa? responsum date!
[186] [Ослепли вы? Влечет ли вас неистовство?
Иль чей-то грех? Ответствуйте!]
Подстегивает ли их слепая ярость, иль заблуждение, или опрометчивость — сказать не берусь. Но только я много раз убеждался в том, что, как это много ранее было подмечено Августином[187]{130}, эта tempestate contentionis, serenitas caritatis obnubilatur [буря препирательств помрачает благодать небесного милосердия], и слишком уж много умов во всех отраслях знаний было совращено на сей путь; во всяком случае, куда больше, нежели у нас имеется способов умиротворить столь неистовую ярость и сдержать взаимную перебранку, а посему, как сказано у Фабия[188]: «Для некоторых из них было бы куда лучше родиться немыми и вовсе невежественными, нежели в своем ослеплении использовать дары провидения к взаимной погибели».
At melius fuerat non scribere, namque tacere
[Было бы лучше совсем не писать —
Ведь молчанье всегда безопасно.]
В том и состоит распространенное в медицине заблуждение, жалуется датчанин Северин{132}, что, «сколь ни злосчастен наш человеческий удел, мы тратим наши дни на бесполезные материи и словопрения», всякие замысловатые тонкости касательно, к примеру, de lana caprina [козьей шерсти] или отражения луны в воде, «оставляя в то же время без внимания те главные сокровища природы, в которых надлежит отыскать наилучшие лекарства от всевозможных недугов, и не только сами этим пренебрегаем, но и препятствуем другим, осуждаем, запрещаем и осмеиваем стремящихся исследовать их»[189]. Именно эти изложенные здесь причины и побудили меня обратиться к рассмотрению этой медицинской темы.
Если же кто-либо из медиков придет к умозаключению, что ne sutor ultra crepidam [сапожнику ни о чем, кроме его колодок, судить на полагается{133}], и станет горевать о том, что я вторгся в его профессию, мой ответ будет краток: я готов поступать с ними точно так же, как они с нами, только бы это пошло им на пользу. Ведь мне известны многие из этой секты, которые приняли духовный сан в надежде на бенефиции; это весьма распространенный переход; так отчего же тогда меланхолическому священнику, не могущему разжиться иначе, как с помощью симонии, не обратиться к медицине? Итальянец Друзиани{134} (чье имя Тритемий{135} исковеркал, нарекши его Крузиани), «не добившись успеха в медицине, оставил это поприще и посвятил себя богословию»[190]; Марсилио Фичино{136} был священником и лекарем одновременно, а Т. Линэкр{137} принял на старости лет духовный сан[191]. Иезуиты занимались в последнее время и тем, и другим и permissu superiorum [с позволения своих высших чинов] были не только хирургами, но и сводниками, шлюхами, повитухами и пр. Множество нищих сельских викариев, доведенных нуждой, вынуждено за отсутствием иных способов прибегать к таким средствам и превращаться в знахарей, шарлатанов, лекарей поневоле, и коль скоро наши алчные иерархи обрекают нас, как это у них в обычае, на такие тяжкие условия, то они вынудят в конце концов большинство из нас приняться за какое-нибудь ремесло, как пришлось некогда [апостолу] Павлу{138}, и превратиться в сдельщиков, солодовников, торговцев всякой снедью, заставят откармливать скот, заняться продажей эля, чем кое-кто уже и промышляет, или чем-нибудь похуже. Как бы там ни было, берясь за такое дело, я, надеюсь, не совершаю никакого особого проступка или чего-нибудь неподобающего и, если рассуждать об этом здраво, могу привести в свою защиту в качестве примера двух ученых церковнослужителей — Джорджа Брауна и Иеронима Хеннингса, которые (если позаимствовать несколько строк, принадлежащих моему старшему брату[192]), «движимые природной склонностью: один — к картинам и картам, перспективам и топографическим усладам — написал подробное «Изображение городов», а второй, будучи увлечен изучением генеалогий, составил «Theatrum Genealogicum» [«Зрелище генеалогий»]{139}. Кроме того, я могу привести в оправдание моих занятий сходный пример с иезуитом Лессием[193]{140}. Предмет, который я собираюсь рассмотреть, — болезнь души, — в такой же мере касается церковнослужителя, как и врача, а кому неведома связь между двумя этими профессиями? Хороший церковнослужитель является в то же самое время, или, по крайней мере, должен являться, хорошим духовным целителем, каковым называл себя и, конечно же, был им Сам наш Спаситель (Мф. 4, 23; Лк. 5, 18; Лк. 7, 21). Они разнятся только объектом: один врачует тело, а другой — душу, и в своем лечении используют разные лекарства: один исцеляет animam per corpus [душу посредством тела], а другой — corpus per animam [тело посредством души], как совсем недавно прекрасно раскрыл нам это в своей глубокой лекции наш царственный профессор медицины[194]. Один врачует пороки и сердечные страсти — гнев, похоть, отчаяние, гордыню, высокомерие и прочее, используя духовные лекарства, в то время как другой применяет соответствующие снадобья при телесных недугах. Теперь, когда меланхолия является столь распространенным телесным и сердечным недугом, который в равной мере нуждается как в душевном, так и в физическом исцелении, я не мог приискать себе более подходящего занятия, более уместного предмета, столь необходимого, столь полезного и затрагивающего обычно людей любого рода и занятий, нежели недуг, в лечении которого должны в равной мере участвовать и церковнослужитель, и врач, ибо он требует всестороннего подхода. При такой сложной смешанной болезни богослов мало что может сделать один, а врач при некоторых видах меланхолии — и того меньше, а вот оба они совместными усилиями действительно способны исцелить ее полностью.