В Клюни, цитадели общинного духа, уставы аббата Гуго II, принятые между 1199 и 1207 годами[169], вменяли в обязанность монахам исповедоваться по крайней мере раз в неделю; покаянные акты стали скрытыми, уподобившись индивидуальным молитвам, которые принято произносить шепотом. Через несколько лет IV Латеранский собор распространил данное обязательство на всех христиан. Все должны были в преддверии Пасхи, готовясь к причащению, проверять себя, копаться в сознании, заглядывать к себе в душу, принуждать себя следовать тем же практикам, какие в начале XII века были в ходу у отдельных церковников, искавших в глубинах своего существа порочные желания и стремившихся их искоренить. Я говорю здесь не только об Абеляре и Гвиберте Ножанском, создателях первых автобиографий, но и о других, более многочисленных аскетах, которые, находясь в разных монастырях, обменивались посланиями — не интимными, но позволяющими сопоставить две личности, два беспокойных сознания. Авторы занимаются самоанализом, а потом бичуют пороки с помощью исповеди и умерщвления плоти; воздвигнув стены своего сада, благочестие поселяется в нем. Этот поворот был, конечно, медленным, постепенным. Не надо думать, что постановление Латеранского собора 1215 года было сразу же претворено в жизнь. Но век спустя последствия этих постановлений в сочетании с результатами воспитания проповедью и любовью, вкупе с плодами экономического развития, которое освободило индивида, ускорив денежный оборот, привели к изменению смысла слова «частный». В условиях семейного коллективизма незаметно сформировалась новая концепция частной жизни: оставаться самим собой среди других, где бы ты ни был — в спальне, у окна — и какими бы ни были твое состояние и размер кошелька; оставаться собой со всеми своими недостатками (которые надо признать, чтобы их простили), со всеми своими мечтами, озарениями, тайнами.
Отношение к интимности в XIV–XV веках
История пространств, которые уже стали частными или находятся на пути к этому; история этапов ухода в себя и обособления, когда между человеком и взглядом постороннего устанавливается защитный барьер; история чувств, мыслей, ментальных образов, сформированных втайне от других, но зафиксированных в частных сочинениях, — сколько объектов и подходов, не дающих тем не менее внятной и определенной картины! Конечно, источники по Позднему Средневековью отличаются относительной полнотой по сравнению с предыдущими столетиями: благодаря значительному увеличению документационной массы начиная с XIII века, благодаря сохранению существенной доли документов частного происхождения мы чувствуем большую уверенность в том, что встретимся на страницах данных документов с частной жизнью людей, узнаем их имена, увидим их лица и услышим их голоса. Это обусловлено личной ролью человека, его стремлением стать автором (если речь о письменных источниках) или заказчиком (если речь о предметах изобразительного искусства), а также фактом попадания документа в архив.
Нужно, однако, избегать некоторых подводных камней, то есть точнее очерчивать границы наших авантюрных поисков. Пишут ли авторы непосредственно о себе или переносят свой опыт в рамки художественного произведения, их взгляд на личную сферу столь же субъективен, как и тот, каким они смотрят на внешний мир; но чем измерить личное свидетельство, не сводимое ни к какому обобщению? Как историк должен относиться к иррациональным поступкам или, напротив, к банальному поведению и как отделить индивидуальный рассказ, который нас интересует, от общего опыта, обусловившего его появление?
Частный рассказ или рассказ о частном, несомненно, должен был внести, по мере увеличения потока таких свидетельств, глубокие изменения во взаимоотношения индивидов с семейными и социальными группами, к которым они принадлежали; это было желание передать или по крайней мере описать пережитый опыт — то, о чем предыдущие поколения предпочитали молчать. Не надо думать, что если изменилась природа источников, то изменилось и все остальное; историк обращает внимание прежде всего на перемены, вызванные утверждением практики письма и, может быть, также распространением зеркал. Если нет письменных источников, удостоверяющих наличие таких явлений, как самосознание удовольствие и защита частной сферы, то из этого не следует, что их не существовало.
С другой стороны, нужно помнить, что хотя обычай писать — как занятие частное и светское — распространяется в конце Средневековья (преимущественно в крупных городах, реже — в поселках), он остается в значительной степени привилегией небольшой части населения Европы: образ индивидуальной жизни, который рисуют письменные источники, вводит нас в весьма ограниченный круг людей, а о более широких слоях сообщаются лишь самые общие сведения. Правда, реализм живописи и скульптуры, а также информация, которую позволяет добыть археология в местах раскопок, корректируют и дополняют наше несовершенное представление о той эпохе.
Последнее препятствие, подстерегающее нас, — соблазн модернизировать историю последних столетий Средневековья, представить их как некое преддверие современности по той единственной причине, что тогда столь же охотно делились секретами, как в Новое время. Частная жизнь относится, вероятно, к наименее определенной сфере истории, той, где исследование экономических, социальных и культурных структур рискует оказаться слишком грубым орудием, непригодным для работы с индивидуальными субъектами, чье разнообразие не сводимо к схемам и моделям; историки восприимчивы скорее к общим идеям, на которых они воспитаны, нежели к голосу прошлого. Быть восприимчивым к такому голосу означает удивляться смелости признаний, свободе выражения, мечтательности, которая исходит от текста, любви, которая чувствуется в плаче над телом умершего ребенка. Все то, что сближает нас с интимной обстановкой эпохи, отделенной от нашего времени несколькими веками, таит соблазн забыть о расстоянии, пролегающем между нашим миром и миром Средневековья, связь с которым мы безвозвратно потеряли. Страсть к модернизации истории стара как мир: когда люди ищут выражения своих мыслей в частной сфере, не говорят ли они во все века на одном языке?
Таким образом, обилие источников XIV–XV веков ставит нас в трудное положение: мы должны избегать, с одной стороны, разрыва с прошлым, а с другой — его уподобления Новому времени. Каждый задействованный документ (в этой книге я буду оперировать в основном документами итальянского и германского происхождения), каждое использованное выражение должны оцениваться и сами по себе, и в сравнении с другими документами того времени. Попытка услышать голос прошлого должна сопровождаться стремлением определить личность говорящего и рассматривать его в контексте той среды, к которой он принадлежит. К сожалению, об исторической достоверности некоторых документов судить нельзя, потому что их не всегда возможно сопоставить с другими документами. Так что каким бы тоном — жизнерадостным или унылым — эти источники ни были написаны, они все равно останутся неясным ориентиром для будущей истории чувств и их выражения.
Изобретение индивидуального субъекта
Индивид, окруженный, словно коконом, частным миром со всеми его защитными барьерами, наслоившимися один на другой, представляет собой контраст всему этому миру, выделяется из всех ячеек социальной жизни: из семейной группы, из традиционной общины, из всей массы субъектов, подчиненных каким–то законам. Самосознание, родившееся из чувства сопротивления коллективизму, может привести индивида к полному отрицанию существующего порядка: рискнувшие покинуть родные места, проводящие жизнь в пути и в одиночестве лишаются статуса: неприкаянные, смятенные, безумные герои приключенческих романов, столь популярных в Позднем Средневековье, встречают в неспокойных лесах угольщиков, представителей пограничного мира, и отшельников, жаждущих уединения.