В посвящении «Левиафана» лорду Фрэнсису Годольфину, желая отвести обвинения в партийных пристрастиях, Гоббс уточняет: «[я] говорю не о людях у власти, а (абстрактно) о седалище власти (подобно тем простодушным и беспристрастным существам в римском Капитолии, которые своим шумом спасли тех, кто находился в нем, не потому, что это были именно данные лица, а лишь потому, что они были там)…»[5].
Гоббс сравнивает своего абсолютного властителя с гусями, которые спасли Рим, не потому что это были какие — то особые, талантливые или высокородные гуси, а потому что они оказались в нужное время в нужном месте. Подобно тому, теория Гоббса легитимирует само наличие сильной государственной власти, и ему неважно, Кромвель это или Карл II (Кромвель, видимо, предпочтительнее, потому что он уже занимает нужную позицию). Государство — это машина, и государь в ней — не более чем незаменимый винтик (позднее мы найдем, как ни странно, переклички с этой точкой зрения у Гегеля, а гуси Гоббса вполне сочетаются с гегелевским требованием «природного» фактора на вершине государственной власти).
К развитию технической аналогии Гоббс и переходит сразу во Введении-. «Левиафан» — это автомат, созданный человеческим искусством по образцу и подобию человеческого тела. Это одновременно и механический, и органический феномен, а точнее, реконструкция органического «политического тела», корпорации (в средневековом духе!) при помощи новых, механико — техничес — ких средств. Вообще, техника у Гоббса не просто довесок к природе, а способ завершить природу и позволить ей существовать по — настоящему (так, ниже мы увидим, что естественные законы, кроме первого и второго, работают только в государстве, а не в естественном состоянии). И в этом он следует высокой метафизической традиции, а именно Аристотелю, для которого искусство (техне) есть не дополнение, но завершение и актуализация природы.
Далее Гоббс объясняет свой метод, а точнее, его эпистемологические основания. Откуда приобретается знание о человеке и государстве? Во — первых, чтобы его приобрести, нужно читать не книги, а людей. Но людей, в свою очередь, невозможно читать без того, чтобы «читать самого себя». Итак, отвергается схоластическое книжное знание, но отвергается не в пользу эмпирического наблюдения природы, а в пользу создания новой системы знания, которая рождается с нуля и исходит из элементарной интроспекции. Интроспекция должна принести нам, по аналогии, и знание о других людях. А правителю и учителю правителя — знание о человеческом роде. Казалось бы, все ясно. Заметим, впрочем, что вряд ли таким путем удастся добыть знания об отношениях людей друг к другу… Зато об этих отношениях Гоббс нам ясно говорит, в этом же абзаце, что они заключаются во взаимном сравнении. Если я вычитываю в себе знание о том, что происходит в душе друг друга, то другой, скорее всего, занимается тем же самым, и эта зеркальная картина рискует обернуться гонкой соперничества и недоверия… Но об этом ниже.
Пока Гоббс честно пытается провести нас путем интроспекции по восходящей и начинает с теории познания. Познание начинается с ощущений, продолжается в представлениях, в их ассоциации. А затем возникает речь, которая впервые только и позволяет проводить абстрактные рассуждения, относящиеся ко всему человеческому роду. Стоп! Речь — это, очевидно, социальный феномен. Она служит для общения людей[6] и требует точных определений. На основе речи возникает рассуждение, в котором неизбежны ошибки, поэтому «при возникновении спора по поводу какого — то мнения спорящие стороны должны добровольно согласиться между собой считать правильным мнение какого — либо арбитра или судьи».
Гоббс полностью верен здесь тому направлению средневековой схоластической философии, которое называется «номинализмом» и учит, что реальны только единичные предметы, а общие сущности появляются только в речи[7]. «Универсалии», то есть родовые сущности, это имена без реального референта.
Итак, читая в себе, мы пришли к довольно непрочным цепочкам представлений из личного опыта. Как только возникла нужда в абстракции, мы вышли на уровень, где нам необходимо слушать других людей и вступать с ними в соглашение. На этом уровне, который вообще — то предшествует государству, мы сразу приходим к необходимости договора и верховной власти. Дедукция оказалась сложнее, чем нам обещали.
Затем Гоббс переходит к волевым процессам. Тут он начинает с элементарных страстей, которые определяют, что для человека является благом или злом, и которые при посредстве обдумывания формируют волю к действию. Добро и зло, до заключения договора, каждый понимает относительно к себе (можно предположить, что эта «омонимия» не проходит без выяснения отношений).
Наконец, в главе 10 Гоббс задается вопросом, как все эти мысли и воления реализуются на практике. И тут центральной для него становится тема власти, или могущества (power). Оказывается (гл.11), что власть — это главная склонность человеческого рода. Подобно Макиавелли и Ницше, Гоббс ставит волю к власти на первое место. Власть для него — это благо, которое содержит в себе собственный рост, добродетель движения, направленная на постоянное возрастание (этим власть отличается от традиционных счастья, покоя, благодати и так далее). Ницше понимает свою волю к власти примерно так же — как антиэнтропийный — принцип избытка…
Сама по себе власть касается только индивида и заключается в «средствах достигнуть в будущем некоего видного блага»[8]. Но долго на индивидуальном уровне мы не задерживаемся, потому что «наибольшей человеческой властью (могуществом, power) является то, которое составлено из сил большинства людей, объединенных соглашением, и перенесено на одну личность». Власть требует единства, объединения многих людей.В обществе «репутация власти есть власть»[9]. Другими словами, возможности человека прямо зависят от того, что думают о нем другие люди. Чтение в себе показывает необходимость постоянного чтения в другом. Другой же с той же целью пытается влезть к тебе в душу. И так вы думаете, что подумал он о том, что подумал я о том, что подумал он, потому что на кону репутация обоих. Соответственно, показывает Гоббс в главе 11, весь этот процесс приводит к постоянной борьбе за власть, основанной на соперничестве, тщеславии, недоверии и прочих феноменах, связанных с «чтением» мыслей других людей.
Остановимся здесь на гоббсовском понимании власти. В западных языках политическая власть обозначается словами potentia и potestas. Первое из них соответствует метафизическому термину для возможности, могущества. Английское power переводит оба этих термина сразу. Гоббсовское понимание власти — могущества как основанной на договоре, относительной, отражает сдвиг в понимании мира, происходящий в Новое время: от аристотелевского примата действительности над возможностью мы, теряя божественную инстанцию первичного действия, переходим к примату возможности, силы над действительностью (именно эту тенденцию пытается развернуть Ханна Арендт, определяя, как мы видели во Введении, власть через действие, сливая действительность и возможность воедино). Поэтому у Гоббса власть — могуще — ство не присуща внутренне суверену (его, как и любого, можно при желании убить), а зависит от соотношения сил, устанавливаемого юридически. До такого юридического установления потенциальность власти критическим образом зависит от «репутации», то есть от блеска, от идеологии, от воображения власти другими людьми. Но и в юридическом режиме, в его предельной точке, необходима опора на воображение и символику страха — отсюда библейская риторика Гоббса в изображении несравнимого «Левиафана». Это свойство власти в абсолютистском государстве вслед за Гоббсом отмечает Паскаль[10]. Он, правда, не верит в юридические концепции власти, поэтому она для него строится исключительно на воображении (иначе зачем многие будут подчиняться одному?) и является силой. В одиноком человеческом обществе, состоящем из бесконечно малых сил, любой общественный порядок строится, по Паскалю, на силе (force) как соотношении этих сил и потому непременно требует подкрепления в воображении (у страха глаза велики)[11].