Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тема эта сформулирована Платоновым уже в ранних рассказах, которые совмещают элементы научной фантастики и философского трактата. Так, в рассказе «Потомки солнца» описывается состояние земли после геологической катастрофы. После этой катастрофы сразу произошла «социальная революция», «оставив лишь людей без сердца, но с точным сознанием», которые занялись подчинением и «убийством» природы. В результате человечество улетело на другую планету, а расстался, как Робинзон Крузо, один рассказчик — «сторож и летописец опустелого земного шара», поставивший себе целью «сделать бессмертие». И тут начинаются философские размышления — придется привести пространную цитату:

Отчего ушел человек и оставил Землю зверю, растению и неустанной машине?.. Я расскажу. Когда я был молод (это было до катастрофы), я любил девушку и она меня. И вот после долгой любви я почувствовал, что она стала во мне и со мною, как рука, как теплота в крови, и я вновь одинок и вновь хочу любить, но не женщину, а что — то, чего не знаю и не видел… Я понял тогда, что любовь (не эта, не ваша любовь) есть тоже работа и завоевание мира. Мы отщепляем любовью у мира куски, и соединяем их с собой, и вновь хотим соединить еще больше — все сделать собой.

Человечество, сбитое катастрофой в один сверкающий металлический кусок., уже не чувствует себя толпой людей, а сросшимся, физически ощущаемым телом. И человечество почувствовало одиночество и зов тоски и, влюбленное в мир, ушло искать единства с ним[88].

А рассказчик остается: «Наши пути с людьми разошлись — теперь два человечества: оно и я».

С удивительной четкостью Платонов обрисовывает здесь диалектику единства и одиночества. Событие, имеющее одновременно черты катастрофы и революции, оставляет человека наедине с миром, но потому же создает возможность невиданного объединения. Это объединение является в то же время интерио- ризацией — взрывая существующий порядок, подвешивая идентичности, революция — катастрофа (отрицательная революция) превращает мир во взвесь подвешенных частиц и сливает его воедино. Таким образом, единое у Платонова предстает сразу во всех трех выделенных нами аспектах: единое как связка (все едино), единое как форма целого (человечество как коллектив) и единое как одиночество. В первом и третьем смысле единое негативно и лишь во втором — позитивно.

Итак, новый посткатастрофический коллектив — субъект противопоставлен природе и в этом смысле одинок, пока что перед ее лицом. Но потому же он чувствует себя равновеликим ей и в конце концов вбирает в себя весь мир (так же ревнивец, ревнуя по определенному Другому, становится созерцателем всего мира). Потому же человек растворяется в едином человечестве, для которого не остается более ничего внешнего (мир современной техники). И тогда обнажается одиночество уже не относительное, а абсолютное — единство как одиночество. Большинство трактует его опять как относительное и бросается искать новые земли, в то время как рассказчик Платонова трактует его как абсолютное (в пространстве) и, лелея его тоску, тоже пытается преодолеть его. Но преодолеть интенсивно (а не экстенсивно) и темпорально (а не пространственно) — «сделав бессмертие» и воссоединив себя и человечество с самим собой.

В зрелых вещах Платонова одиночество фигурирует двояко. Во — первых, это вполне реальное состояние лишенности другого, которое, с одной стороны, болезненно и стремится быть преодоленным, с другой — располагает к мышлению и к острому ощущению бытия других вещей.

Одиноким Захар Павлович и не был — машины были для него людьми и постоянно возбуждали в нем чувства, мысли и пожелания. Он специально выходил ночью глядеть на звезды — просторен ли мир, хватит ли места колесам вечно жить и вращаться? Звезды увлеченно светились, но каждая — в одиночестве[89].

Но впоследствии:

Тот теплый туман, в котором покойно и надежно жил Захар Павлович, сейчас был разнесен чистым ветром, и перед Захаром Павловичем открылась беззащитная, одинокая жизнь людей, живших голыми, без всякого обмана себя верой в помощь машин[90].

Такое одиночество может быть преодолено, и герои Платонова к этому стремятся — в «Счастливой Москве» даже противопоставляется двойственность человека и одиночество животных[91].

Однако в сообществе одиночество не исчезает полностью:

Когда Фекла Степановна уснула, Дванову стало трудно быть одному. Целый день они почти не разговаривали, но Дванов не чувствовал одиночества: все — таки Фекла Степановна как — то думала о нем, и Дванов тоже непрерывно ощущал ее, избавляясь этим от своей забывающейся сосредоточенности[92].

Платонов неоднократно говорит об удвоенном одиночестве любящих[93] — противопоставляя, впрочем, это их одиночество рассеянной коллективности пролетариата.

Особенно яркая формула этого коллективного одиночества — в дневниковой записи 1931 года:

Тайна проституции: единение тела предполагает единство душ, но в проституции настолько нет единения душ, настолько это явно и страшно, что нет любви, что от удивления, от гибели, от страха — «единение душ» начинает происходить[94].

Характерный для Платонова диалектический пируэт позволяет помыслить сообщество нового типа, где продажная любовь парадоксальным образом становится прообразом пролетарского коллектива.

И наоборот, в одиночестве человек на самом деле находится в обществе, как отмечает Платонов не без иронии:

Наедине с собой, как вдвоем, вчетвером, — и собеседование, и дружба, — и безнаказанно, и интересно[95].

Как и позднее Бродский (о «конусе»), Платонов рассматривает некую эсхатологию субъекта, его рассеяние — от одиночества к коллективному одиночеству.

Москва попрощалась с Сарториусом, обняв руками его голову. Она была снова счастлива, она хотела уйти в бесчисленную жизнь, давно томящую ее сердце предчувствием неизвестного наслаждения, — в темноту стеснившихся людей, чтобы изжить с ними тайну своего существования[96].

В «Чевенгуре», а позднее в повести «Впрок» Платонов вводит образ обезьяны, смотрящей на Робинзона.

Писатель — интеллигент и предводитель анархистов Мрачинский написал книгу, про которую Дванов говорит ему:

Вы там глядели на человека, как обезьяна на Робинзона: понимали все наоборот, и вышло для чтения хорошо[97].

А вот «Впрок»:

Нам смешон новый человек, как Робинзон для обезьяны; нам кажутся наивными его занятия, и мы втайне хотим, чтобы он не покинул умирать нас одних и возвратился к нам[98].

Одиноки тем самым и обезьяна, и Робинзон — новый революционный человек, как бы Робинзон времени. Темпоральность конца сталкивается здесь с темпоральностью начала. Обезьяна меланхолична, Робинзон задумчив — но Платонов предлагает нам смотреть на одиночество не изнутри, субъективно, а извне — с отпускающим сочувствием.

Люди у Платонова находятся на пороге Нового времени, одновременно завершая прошлое и начиная будущее. Это эсхатологическое и революционное время бросает их друг к другу, но в то же время обнажает бытие всех вместе и каждого по отдельности, в его негативности — перед лицом умирающего прошлого и наступающего будущего, к которым они как бы ревнуют. Коллективное одиночество, возникающее в результате, обладает своеобразной — нетематической — чувственностью. Два одиноких человека относятся друг к другу не как к объектам, исходя из подвешенного, внешне — внутреннего состояния. Отсюда специфическая поэтика Платонова, которую О. Меерсон назвала «неостранением»[99], но которая на самом деле и является настоящим остранением, имитацией наивного всеприемлющего восприятия: самые необычайные события происходят здесь как бы мимоходом, и читателя призывают относиться к ним запросто: медведь — молотобоец в Котловане, внезапная травма Москвы в «Счастливой Москве» ничем не выделяются на уровне повествования:

вернуться

88

Платонов Андрей. Сочинения. М.: ИМЛИ РАН, 2004. Т. 1, кн. 1. С. 227.

вернуться

89

Платонов А. Чевенгур, http://imwerden.de/pdf/platonov_cheven- gur.pdf. С. 20.

вернуться

90

Там же. С. 26.

вернуться

91

Счастливая Москва, http://imwerden.de/pdf/platonov_schastlivaja_mos- kva.pdf. С. 27.

вернуться

92

Чевенгур. С. 64.

вернуться

93

См., например: Счастливая Москва, http://imwerden.de/pdf/plato- nov_schastlivaja_moskva.pdf. С. 8; Размышления читателя, http://imwerden.de/ pdf/platonov_razmyshleniya_chitatelya.pdf. С. 79 (с осуждением).

вернуться

94

Платонов Андрей. Записные книжки. М.: ИМЛИ РАН, 2006. С. 94–95.

вернуться

95

Там же. С. 185.

вернуться

96

Счастливая Москва. С. 24–25. Это растворение героя в коллективе — никогда не удающееся до конца — у Платонова лейтмотив.

вернуться

97

Чевенгур. С. 63. «Мрачинский» — это, очевидно, Шкловский. Вот что пишет Шкловский в «Сентиментальном путешествии» (1923): «Я, если бы попал на необитаемый остров, стал бы не Робинзоном, а обезьяной, так говорила моя жена про меня; я не слыхал никогда более верного определения» (Шкловский В. Сентиментальное путешествие. СПб.: Азбука, 2008. С. 194); Платонов имел «Сентиментальное путешествие» в своей библиотеке в конце 1920‑х, как указано в его «Архиве»: Архив АП. Платонова. М.: ИМЛИ, 2009. С. 495. Шкловский в этом отрывке имеет в виду свою способность к приспособлению к любой ситуации. Но Платонов прочитывает этот троп по — своему и применяет его ко всей историософской концепции Шкловского. Шкловский, как и Мрачинский, — интеллектуал — авантюрист, «Агасфер». Он понимает революцию как большое сентиментальное остранение: многократное усиление ощущений от жизни. С точки зрения Платонова же, это внешнее, экзотическое, эстетское отношение к революции. С точки зрения самого Робинзона, этого нового революционного человека, чувствительность оборачивается болью, никакого эстетического удовольствия он от нее не испытывает, однако она тоже играет обратную роль по отношению к практике (тревога и тоска в литературе — твердость и надежда на практике). Ср. концепцию «неостранения» у Платонова как метода, обратного оетранению, у Ольги Меерсон — см. ниже сноску 91. Впрочем, учитывая смысл, в котором сам Шкловский (его жена?) сравнивает себя с обезьяной на необитаемом острове, их с Платоновым позиции не столь уж различны!

вернуться

99

Меерсон Ольга. Свободная вещь. Поэтика неостранения у Андрея Платонова. Новосибирск: Наука, 2001. В своей блестящей книге Меерсон справедливо противопоставляет поэтику Платонова поэтике остранения в смысле Шкловского (и соответственно Толстого). В то же время она сама замечает, что «одна из возможных функций неостранения — это оттягивание и усиление остранения…» (с. 20). То есть «неостранение» — это не противоположность оетранению, а тоже остранение, только как бы отрицательное. Оно, действительно, отличается от разоблачительно — сатирического остранения Шкловского, но преследует ту же цель — увидеть вещи как они есть, в их первозданном бытии. А в первозданном бытии можно увидеть вещи только нетематически, искоса. Меерсон не упоминает, впрочем, многочисленных случаев, когда Платонов прибегает ко вполне классическому оетранению — например, вводя наивный взгляд инфантильного рассказчика.

Меерсон трактует «неостранение» прежде всего как повествовательный прием, вводящий читателя внутрь произведения и разрушающий любую метапозицию. При этом она совсем не рассматривает социально- утопический смысл данного приема — поскольку разделяет либерально- гуманистическую трактовку мировоззрения Платонова. Между тем очевидно, что Платонов, создавая свою нетематическую оптику, перекраивает й проектирует отношения между людьми (и животными) от индивидуалистического общества к своеобразному коммунизму точек зрения.

16
{"b":"852270","o":1}