В комнате, где он работал, было столов десять. За каждым сидели чиновники, разного возраста, но с одинаковым выражением на лицах, будто нет дела важнее, чем то, которым они занимаются. По сути, все они были привязаны к своей работе не больше, чем Омер. Каждый был погружен в собственные мысли: одни — о том, как добыть средства на жизнь, другие — о свидании, третьи — о кинофильмах, и все без конца кляли свою работу, с которой мирились лишь ради хлеба насущного.
Маленькие залитые чернилами столы были завалены линованными бланками, пачками сколотых бумаг, огромными черными тетрадями. Такими же толстыми черными тетрадями были забиты стеллажи, стоящие за двумя большими столами у стенки.
Один из молодых чиновников приподнял край бювара и, вставив туда круглое карманное зеркальце, занялся приведением в порядок своих набриолиненных волос и потертого галстука из искусственного шелка. Так как жилетка не закрывала его ветхой, залатанной у ворота рубашки, он то и дело нервно проводил рукой по шее. Брюки его светлого костюма лоснились на коленях, но были аккуратно отутюжены, на мысках поношенных полуботинок канареечного цвета, купленных, очевидно, из третьих рук, проступили потные пятна. Его сосед, чиновник средних лет, стриженный под ежик, выдвинув ящик письменного стола, углубился в чтение подшивки старых вечерних газет.
Хотя перед всеми были разложены деловые бумаги, чиновники, высвободив местечко на краешке стола, занимались своими личными делами или же, на худой конец, написав две-три строчки и подсчитав колонку цифр, откидывались на спинку кресла и погружались в размышления. Потом, неожиданно вздрогнув, словно их кто-то подтолкнул, снова склонялись над бумагами, делая вид, что заняты работой. Они напоминали Омеру лошадей, запряженных в водяное колесо, которые точно так же время от времени останавливаются и, задрав голову, пытаются рассмотреть что-то скрывающееся за шорами, а затем опять принимаются ходить по кругу.
Кассир Хюсаметтин-эфенди, сидевший в отдельной комнатушке за латунной решеткой, был, пожалуй, единственным человеком в конторе, который действительно работал. Он был малоразговорчив, часто оставался в конторе после ухода всех сослуживцев и, тщательно заперев кассу на несколько замков, делал какие-то пометки в пяти-шести бухгалтерских книгах одновременно. Омер подружился с ним с первого же дня. Хюсаметтин ходил почти всегда небритый. В свои сорок пять лет он потерял половину волос и совершенно поседел, так что на вид ему можно было дать все шестьдесят. Омер сразу же понял, что этот человек, вовсе не так прост, как кажется с первого взгляда. Острил он по-своему, оригинально, его замечания по адресу чиновников были резкими и меткими. Омер не мог понять, откуда Хюсаметтин-эфенди так хорошо знает все слабости чиновников, сидевших в большой комнате, куда он заходил крайне редко.
Приятное расположение духа почти никогда не покидало Хюсаметтина-эфенди. Он носил очки в тонкой золотой оправе и обычно, когда отвлекался от работы, чтобы поболтать, поднимал очки высоко на лоб. Его светло-голубые глаза почти всегда улыбались, но стоило заглянуть в них поглубже, как начинало казаться, что тебя сдавливает жестокое стальное кольцо. Все поступки и суждения этого человека были прямыми и бескомпромиссными. Никогда и никого он не боялся, ни перед кем не ломал шапку.
Омер знал, что живется кассиру несладко: он женат, имеет пятерых детей, старшему из которых восемнадцать, и его жалованья с трудом хватает до конца месяца. Когда они познакомились, Омер принялся было сетовать на свою жизнь, на то, что жалованье — грошовое, что тех нескольких лир, которые раз в год присылает из Балыкесира мать, не хватает даже на покупку рубашки, что, если бы он закончил учение, то, может быть, его дела пошли бы совсем по-другому. Но вот безденежье вынуждает работать, он уже шесть лет урывками посещает университет, и, естественно, толку нет никакого. Сказать правду, он пропускал занятия и не мог закончить университет вовсе не из-за отсутствия денег. Омер питал в душе глубокое недоверие, пожалуй, даже пренебрежение и к студентам, и, особенно, к преподавателям. Он-то знал, что виной всему — странное устройство его головы. И жаловался на внешние обстоятельства, чтобы обмануть других, и прежде всего самого себя.
Хюсаметтин-эфенди выслушал его с серьезным видом и сказал:
— Эх, сынок, послушайся моего совета: раз начал учиться, бросать нельзя. Стоит только немного поостыть, и эта штука, которую называют наукой, начинает отпугивать. Слишком близкое знакомство с жизнью отталкивает от серьезного ученья. А тогда уж и не стоит утруждать себя понапрасну… Выбери себе другой путь в жизни, постарайся попасть в какой-нибудь банк, ты еще молод, добьешься успеха.
Кассир задумался, углубившись в воспоминания, потом заговорил о себе:
— Я вот тоже бросил ученье на половине. И не в университете, как ты, а еще в обычной школе. Ушел из школы, стал служить под началом отца, который заведовал финансовой частью в вилайете[47]. Женился я совсем мальчишкой. Через пять лет умер отец. А вскоре — моя жена. Я совсем распустился. Быстро прожил те гроши, которые оставил мне батюшка. Потом опять стал служить, снова женился, пошли дети. Так и живу. Собственно говоря, это и есть настоящая жизнь. Я вот убежден, что жить следует только сегодняшним днем, не придавая излишне большого значения прошлому, не сожалея о якобы упущенных возможностях и не обнадеживая себя никакими иллюзиями на будущее. Все это отравляет наш и без того короткий век. И потом, есть такое великое жизненное искусство: находить забавную сторону во всем. Стоит в начале месяца нагрянуть лавочнику и выразить неудовольствие по поводу неуплаченного долга, как с моей женой делается нервный припадок. А я слежу за лавочником, смотрю, как он в дверях сердито сдирает с головы шапку, как потом ее напяливает, слушаю, как он коверкает слова, подражая стамбульскому выговору, и, ей-богу, меня это только смешит. Ну, скажи, разве что-нибудь в жизни подвластно нашим желаниям? С этим приходится мириться, тем более что природа наделила нас способностью из всего извлекать урок. Скажем, иногда не остается денег на учебники для ребят. Старший настаивает, буквально берет меня за горло. Я не могу не дать. А остальные четверо — девочки, им остается только плакать. Сажаю их перед собой и начинаю внушать, что и без учебников можно обойтись, надо, мол, только получше запоминать объяснения учителя. А когда вижу, что они мне поверили и начинают прислушиваться к моим словам, становится и смешно, и грустно до слез. То же самое и в нашей конторе. Из всех служащих только двое-трое прекрасно понимают, что к чему — и в нашем деле, и вообще в жизни. Эти хитрецы далеко пойдут. А остальные все — серая скотинка. Воображают, что представляют собой что-то, коли занимают место под солнцем. Глядишь: один задается своей молодостью, другой кичится старостью и опытом; кто хвастает прошлым, кто тешит себя мечтами о будущем. А жизнь — это мельница, и любого она перемелет на своих жерновах, даже того, кто мнит о себе бог весть что. Так-то…
Странное удовлетворение получал Омер от разговоров с кассиром. Казалось, их объединяло полное неверие ни во что, только годы, прожитые Хюсаметти-ном-эфенди, помогли ему избавиться от неопределенных желаний и страстей, которые теснились в душе Омера. Кассир уже не ожидал от жизни ничего нового. Иногда он просил у Омера несколько лир в долг, не стесняясь, с удивительной простотой и естественностью. И когда молодой человек обращался к нему с просьбой ссудить его деньгами, он, не колеблясь, отдавал ему все, что имел при себе. Часто после этого Омеру становилось так стыдно, будто он отнял деньги, предназначенные детям на хлеб.
Вот и сегодня Омер, посидев пять — десять минут за своим столом, пошел к Хюсаметтину-эфенди. Он сгорал от нетерпения с кем-нибудь поговорить. Но кассир был занят. Перед ним лежала огромная бухгалтерская книга. Надев очки, он напряженно морщил лоб, словно никак не мог разобраться в запутанных расчетах. Омер собрался было уходить, но тот поднял голову и окликнул его.