Выслушав меня, Мария некоторое время молчала. Она смотрела прямо перед собой с какой-то странной улыбкой. Выражение ее лица, казалось, говорило: «Так я и думала!» Боясь показаться смешным, я не давал воли своим чувствам. Но это мне стоило титанических усилий.
— Что же мне делать? Что делать? — повторял я.
— Что делать? Ехать. Да и я уеду. Работать я не скоро смогу. Поеду к матери под Прагу. Думаю, мне будет полезно пожить в деревне. Проведу там весну, потом видно будет.
Меня несколько удивило то, что она завела вдруг речь о своих планах.
— Когда ты собираешься ехать? — спросила она, искоса поглядев на меня.
— Не знаю… Как только получу деньги.
— Может быть, я раньше тебя уеду…
— Да?
Мое удивление рассмешило ее.
— Какой же ты еще ребенок, Раиф! Зачем удивляться и волноваться? Мы ведь все равно ничего изменить не можем. Времени у нас достаточно, успеем все обдумать — и обо всем договориться…
Я тут же ушел, чтобы совершить необходимые формальности и рассчитаться с хозяевами пансиона. Вернувшись под вечер, я увидел, что Мария уже приготовилась к отъезду.
— Зачем терять время попусту? — сказала она. — : Чем раньше я уеду, тем легче и тебе будет собираться в дорогу. А… к тому же, понимаешь ли… Как бы тебе объяснить?.. Я хочу покинуть Берлин до твоего отъезда… Почему — сама даже не знаю…
— Что ж, дело твое!..
Ни о чем другом мы не говорили. Не обмолвились даже и словом о том, что собирались с ней обсудить.
Она уехала на следующий день, вечерним поездом. После обеда мы никуда не выходили. Сидели у окна и смотрели на улицу. Обменялись адресами. Я обещал ей в каждое свое письмо вкладывать конверт с моим адресом. Арабских букв она, естественно, не знала[73], а наши почтальоны в Хавране — латинских.
Около часа мы проговорили о всяких пустяках; о том, что зима в этом году слишком затянулась — уже конец февраля, а на улицах все еще не стаял снег. Она явно хотела, чтобы оставшееся до отъезда время пролетело как можно скорее. Я же, напротив, мечтал лишь о том, чтобы оно остановилось, — только бы побыть еще вместе!
Разговор наш был поразительно бессвязен и бессмыслен. И всякий раз, когда встречались наши взгляды, мы недоуменно улыбались. Покидая дом, мы оба тяжело вздохнули. Время бежало неудержимо быстро. С двумя небольшими чемоданами в руках я проводил ее до вокзала Анхальтер. Когда мы разместили вещи в купе, она предложила выйти на перрон. Как один миг, пролетели еще двадцать минут. Мы оба хранили молчание, продолжая обмениваться растерянными улыбками. В голове у меня роились тысячи мыслей. Но времени для того, чтобы их высказать, оставалось так мало, что предпочтительнее было молчать. А ведь нам надо было высказать друг другу так много! Почему же мы расстаемся, как чужие?
В последние несколько минут Мария стала нервничать. Я был рад, заметив это. Стало быть, ее спокойствие напускное. Стало быть, она просто старается не выдать своих истинных чувств. Сжимая мою руку, она то и дело повторяла:
— Как все это нелепо получается!.. Зачем ты уезжаешь?
— Уезжаешь ведь ты, я остаюсь! — возразил я. Она как будто не слышала моих слов, только еще сильнее уцепилась за меня.
— Раиф… Я сейчас уеду…
Прозвучал сигнал к отправлению поезда. Проводник приготовился уже закрывать двери вагона. Мария, вспрыгнув на подножку, тихо, но очень внятно произнесла:
— Как только ты меня позовешь, Раиф, я сразу же к тебе приеду!..
До меня не сразу дошел смысл ее слов. Помолчав одно мгновение, она добавила:
— Куда бы ты ни позвал, сразу же приеду! Только тогда я понял наконец, что она хотела сказать. Я ринулся было к вагону, чтобы обнять и поцеловать ее на прощание, но поезд беззвучно тронулся. Мария прошла в свое купе и встала у окна. Некоторое время я бежал вслед за вагоном, махая ей рукой, но потом начал отставать и громко крикнул:
— Позову!.. Обязательно позову!
Она улыбнулась в ответ и кивнула головой, как бы говоря, что верит моему обещанию.
Сердце мое сжалось. Почему мы не договорились с ней обо всем еще накануне? Почему болтали о чем угодно — и о сборах, и о том, как приятно путешествовать, и о затянувшейся зиме, — но ни словом не коснулись самого главного? А может быть, так даже лучше! О чем тут, собственно, говорить? Результат все равно был бы тот же самый, Мария, пожалуй, нашла лучший выход… Несомненно… Обещание дано — и принято. Никаких обсуждений и споров. Что может быть прекраснее такого расставания! В сравнении с ним горьки и бесцветны все заготовленные мною, но так и не высказанные красивые слова.
Теперь я догадался, почему она решила уехать раньше меня. Ей было бы очень тяжело оставаться в Берлине после моего отъезда. Сборы, получение паспорта, билета, визы, — мне некогда было даже вздохнуть из-за всех этих хлопот, и все-таки у меня щемило сердце, когда я проходил по улицам, где мы когда-то вместе с ней гуляли. Однако, если вдуматься, нет причин для тоски. Я вернусь в Турцию, улажу свои дела и немедленно вызову ее к себе. Вот и все. Моя фантазия, как обычно, разыгралась. Я уже выбирал место на окраине Хаврана для постройки красивой виллы; представлял себе, как мы будем прогуливаться с Марией по тамошним лесам и холмам.
Через четыре дня, проехав Польшу и Румынию, я был уже в Турции. Об этом путешествии, так же как и о многих последующих годах, у меня не осталось никаких воспоминаний. О причине своего возвращения в Турцию я задумался лишь после того, как сел в Констанце на пароход. При мысли о том, что я только сейчас осознал смерть отца как нечто реальное, меня охватил запоздалый стыд. Говоря по правде, у меня не было оснований питать к нему особую любовь. Между нами всегда ощущалась отчужденность. Спроси меня кто-нибудь: «Хорошим ли человеком был твой отец?» — я навряд ли смог бы ответить. Я слишком плохо знал его, чтобы судить о его характере. В нем как бы воплощалось некое абстрактное понятие, именуемое «отец». Мне трудно было соединить в один образ насупленного, лысого человека с округлой пепельно-серой бородой, который, являясь по вечерам домой, не находил ни одного приветливого слова ни для матери, ни для нас, — и жизнерадостного завсегдатая кофейни, где, заливаясь заразительным смехом, он часами пил айран[74] или, отпуская смачные ругательства, азартно играл в нарды. Могу только сказать, что мне всегда очень хотелось, чтобы именно этот второй был моим отцом. А он, завидев меня около кофейни, сразу почему-то делал строгое лицо и начинал кричать:
— Что ты тут вертишься? Ладно, заходи, выпей стакан шербета и марш домой. Там наиграешься!
Даже после того как я вернулся домой из армии, его отношение ко мне ничуть не изменилось. Хуже того, чем умнее представлялся я самому себе, тем меньше он со мною считался. Каждый раз, когда я пытался высказать свое мнение, он поглядывал на меня с легким презрением. И если в последние годы он удовлетворял любое мое желание, то только потому, что не хотел опускаться до споров со мной.
И все-таки среди моих воспоминаний не было ничего, что могло бы осквернить образ покойного. Мне предстояло изведать не пустоту его жизни, а его отсутствие, — и чем ближе я подъезжал к Хаврану, тем тяжелее становилось у меня на душе. Мне трудно было представить и наш дом, и наш провинциальный городок без него.
Нет нужды затягивать рассказ. Я предпочел бы обойти молчанием последующие десять лет, но, по некоторым обстоятельствам, необходимо хоть несколько страниц уделить этому, пожалуй, самому бессмысленному периоду в моей жизни. В Хавране меня не ожидало ничего хорошего. Зятья откровенно надо мной посмеивались, сестры — чуждались, мать же была совсем беспомощна. Дом был заколочен, мать жила у моей старшей сестры. Никто не пригласил меня к себе, и я поселился в просторном старом доме вместе с пожилой женщиной, нашей бывшей прислугой. Когда я выразил намерение заняться делами, мне сказали, что незадолго до своей смерти отец разделил все имущество. Какая доля досталась мне, я так и не смог выяснить у своих зятьев. О двух мыловаренных фабриках все помалкивали. Мне удалось только узнать, что одну из них отец якобы продал моему зятю. По слухам, у отца было много наличных денег и золота, но от всего этого не осталось и следа. Мать тоже не могла толком ответить на мои расспросы.