Как только Мария почувствовала себя немного лучше, она попросила:
— Поговори с врачами, пусть меня выпишут. — И совсем по-будничному добавила: — Ты ведь за мной присмотришь!
Я бросился разыскивать лечащего врача. Он посоветовал оставить Марию в больнице еще на несколько дней, и мы согласились.
Наконец на двадцать пятый день я закутал ее в манто и бережно вывел на улицу. Мы доехали до ее дома на такси. По лестнице поднимались все втроем, шофер поддерживал ее с одной стороны, я с другой, — и все-таки, когда она с моей помощью разделась и легла в кровать, на нее жалко было смотреть.
С того дня ухаживал за ней только я. С утра приходила пожилая женщина, убирала комнату, растапливала большую изразцовую печь и готовила для больной еду. Все остальное время мы были вдвоем. Несмотря на мои настояния, Мария ни за что не соглашалась вызвать мать. Дрожащей рукой она писала ей: «Чувствую себя хорошо, живи там всю зиму и обо мне не беспокойся!»
— От нее все равно никакой помощи не будет, — объясняла мне Мария. — За ней самой нужно присматривать… Только себе и мне разбередит душу!
Потом, помолчав, тихо спрашивала, с тем же отрешенным выражением лица:
— Ты, по-моему, сам прекрасно справляешься, или, может быть, тебе надоело?
Она говорила совершенно серьезно, без тени улыбки. За все время болезни она улыбнулась всего один раз, в тот день, когда я впервые пришел в больницу. С тех пор ее лицо упорно сохраняло напряженно-сосредоточенное выражение. Обращалась ли она с какой-либо просьбой, благодарила ли или просто разговаривала со мной, у нее был неизменно задумчивый и серьезный вид. Я просиживал у ее изголовья до поздней ночи и уходил, чтобы вернуться рано утром. Потом я стал ночевать на большом диване.
О происшедшей после новогодней ночи ссоре — вернее, размолвке — никто из нас не проронил ни слова. Все же последующее — то, что я навещал ее в больнице, что привез домой, что живу у нее, — воспринималось как нечто совершенно естественное, не требующее никакого обсуждения. Мы оба избегали разговоров на эту тему. Но, само собой разумеется, она не могла не задумываться о наших отношениях. Что бы я ни делал — ходил ли по комнате, занимаясь хозяйственными делами, или читал ей вслух, я постоянно чувствовал, что меня преследует ее взгляд. Она будто старалась отыскать во мне что-то не замеченное ею прежде. Однажды вечером при свете настольной лампы я читал ей повесть Якоба Вассермана[72] «Нецелованные уста». В ней рассказывалось о старом учителе, который за всю свою жизнь никогда не испытал любви и жил в вечном ожиданий ее, хотя и боялся признаться в этом даже самому себе. Автор мастерски описал его одиночество, изобразил, как в наглухо замкнутом сердце рождаются и умирают мечты. Когда я закончил чтение, Мария долго лежала молча, с закрытыми глазами. Затем, повернувшись ко мне, спросила безучастным голосом:
— Чем ты занимался после того, как мы расстались?
— Ничем! — ответил я.
— В самом деле — ничем?
— Не помню…
Снова воцарилось молчание. Итак, она впервые коснулась запретной темы. Ее вопрос меня удивил, Более того, я давно его ждал. Но вместо объяснений я предложил ей поесть. Накормив ее, я поправил на ней одеяло и сел рядом.
— Почитать еще? — спросил я.
— Как хочешь!
Обычно после еды я всегда читал что-нибудь поскучнее, чтобы она быстрее уснула. Но на этот раз, после недолгих колебаний, я вдруг сказал:
— А не рассказать ли тебе, чем я занимался первые пять дней нового года — это тебя быстро усыпит!
Она даже не улыбнулась на мою шутку — только кивнула головой. Я заговорил медленно, напрягая память, чтобы восстановить все, как было. Рассказал ей о том, как вышел из ее дома, как блуждал по улицам города и наконец очутился у озера Ванзее. О том, что я там видел и что передумал. О том, как я ходил по ночам вокруг ее дома, а когда узнал, что она в больнице, поспешил туда и до утра ожидал возле ворот. Я говорил тихим, спокойным голосом, словно все это происходило не со мной, а с кем-то другим. Задерживался на подробностях, анализировал тогдашние свои чувства. Она слушала меня с закрытыми глазами. Я даже думал, что она, может быть, спит. Но все-таки продолжал. Очевидно, мне нужно было вернуться к прежним своим мыслям и переживаниям, чтобы лучше их понять и осмыслить. Лишь когда я упомянул о том, как хотел позвонить по телефону, чтобы с ней проститься, она пристально посмотрела на меня и снова закрыла глаза. Лицо ее по-прежнему оставалось непроницаемым.
Я ничего от нее не скрывал. В этом и не было необходимости, ибо я не преследовал никакой определенной цели. Казалось, все, что я тогда пережил, принадлежит далекому прошлому. Я говорил начистоту, без каких-либо задних мыслей или расчетов и был совершенно беспристрастен в своих суждениях о себе и о ней. Все горькие жалобы и мольбы, которые приходили мне на ум, когда я ждал ее на улице, окончательно позабылись, — и я даже не вспоминал о них. У меня не было другого желания, кроме как выговориться. Рассказать обо всем по порядку — так, как это происходило на самом деле. И, хотя Мария даже не шевелилась, я был уверен, что слушает она очень внимательно. От меня не укрылось, как дрогнули у нее веки, когда я упомянул, как тяжело было увидеть ее в больнице, как я испугался за ее жизнь.
Закончив рассказ, я замолчал. Молчала и Мария. Минут через десять она открыла глаза и, повернувшись ко мне, впервые за долгое время едва заметно улыбнулась (а впрочем, может быть, это только мне показалось).
— Ну что ж, пора спать? — спокойно сказала она.
Я приготовил себе постель, разделся и погасил свет. Однако я никак не мог уснуть. Мария, видимо, тоже не спала. И хотя веки у меня отяжелели, я решил все-таки сначала дождаться, когда ее дыхание, как обычно, станет размеренным и ровным. Борясь с дремотой, я все время ворочался. Но сон оказался сильнее меня.
Проснулся я очень рано. В комнате было еще темно. Сквозь щель между занавесками пробивался слабый сумеречный свет. Равномерного дыхания по-прежнему не было слышно. Значит, она не спит? В комнате стояла напряженная тишина. Мы оба чего-то ждали. В нас как бы отстаивались невысказанные еще чувства, — я без труда угадывал это… Когда же она проснулась? А может быть, вообще не спала? Мы оба лежали неподвижно, но атмосфера в комнате, казалось, насыщена была током наших мыслей.
Я медленно поднял голову, и, успев привыкнуть к темноте, мои глаза различили Марию: она сидела, опершись спиной на подушку, и смотрела на меня.
— Доброе утро! — сказал я и, вскочив с постели, пошел умываться.
Вернувшись в комнату, я застал Марию в том же положении. Я раздвинул занавески, убрал светильник, привел в порядок свою постель, напоил Марию молоком. Потом открыл дверь служанке.
Все это я проделал молча, не обмолвясь с ней ни словом. У меня выработался уже привычный распорядок дня. Утром я занимался домашними делами, затем отправлялся на фабрику, к обеду возвращался домой, вечерами читал Марии газету или книгу, рассказывал обо всем, что видел и слышал. Этот распорядок сложился сам собою, и я только включился в естественный ход событий. Никаких особых желаний я не испытывал. Не думал ни о прошлом, ни о будущем — жил только настоящим. И сердце мое было спокойно, как море в тихий безветренный день.
Я побрился, оделся и, как обычно, хотел попрощаться с Марией. Но она меня остановила:
— Ты куда собираешься?
— Неужели не знаешь? — удивился я, — На фабрику!
— А ты мог бы сегодня не пойти?
— Конечно. Но в чем дело?
— Не знаю… Просто мне хочется сегодня, чтобы ты был рядом!
Я принял ее просьбу за прихоть больной, но решил остаться. Взял с кровати положенные туда служанкой утренние газеты и начал их просматривать.
Мария была в каком-то странном настроении. Она явно была взволнована. Я отложил газеты, подошел к ней и, приложив руку к ее лбу, спросил:
— Как ты себя чувствуешь?