Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— На дураках воду возят! Надо еще проверить, знает ли он как следует язык.

Но мне потом не раз представлялась возможность убедиться, что немецкий язык он знает безукоризненно и переводы делает прекрасные как по стилю, так и по точности. Он мог, например, быстро перевести с немецкого письмо об отправке транзитом через югославский порт партии пиломатериалов из ясеня или кедра, либо инструкцию об эксплуатации специального станочка для просверливания шпал, либо сложнейший договор, который управляющий тут же подписывал и отправлял адресату.

Когда не было работы, Раиф-эфенди выдвигал обычно ящик стола, где у него лежала книга, и углублялся в чтение. Однажды я имел неосторожность спросить:

— Что вы читаете, Раиф-бей?

Он покраснел, будто его застали за каким-то предосудительным занятием, и, заикаясь, промямлил:

— Да так… немецкий роман…

И, задвинув ящик стола, тотчас же принялся перебирать свои бумаги.

Тем не менее во всей конторе ни один служащий и мысли не допускал, что он и в самом деле знает иностранный язык. Никто никогда не слышал, чтобы он ввернул в свою речь иностранное словцо или упомянул о своих знаниях. Точно так же никто никогда-не видел у него в руках или в кармане какую-нибудь иностранную газету или журнал. Раиф-эфенди ничуть не походил на тех пижонов, которые всем своим видом заявляют: «Я знаю иностранный язык! Я был за границей!»

Скорее всего, именно оттого, что он не добивался повышения жалованья и не искал себе более доходного места, кое-кто и сомневался в его познаниях.

На работу он приходил всегда без опоздания, в полдень обедал в нашей комнате, а вечером, сделав кое-какие мелкие покупки, сразу же направлялся домой. Несколько раз я пробовал позвать его в кофейню, но он отказывался:

— Не могу, дома ждут.

Наверное, решил я, счастливый отец семейства спешит облобызать своих деток. Позже я убедился, что это не так, но об этом речь впереди. Добросовестность и трудолюбие Раифа-эфенди не ограждали, однако, его от неприятностей по работе. Стоило только Хамди найти самую ничтожную ошибку в его переводе, как он немедленно вызывал беднягу для нахлобучки, а иногда и сам врывался к нам в комнату, только чтобы отругать его чуть ли не последними словами. Впрочем, нетрудно понять, почему мой школьный товарищ, который всегда был вежлив в обращении с другими служащими, даже с юнцами, наверняка имевшими покровителей, не очень-то стеснялся в выражениях, громко отчитывая Раифа-эфенди за малейшую задержку перевода. Нет чувства более сильного, чем упоение собственной властью над другими людьми. Надо только знать, перед кем и в каких конкретно случаях эту власть можно показывать.

Время от времени Раиф-эфенди заболевал. Тогда он не выходил на работу. Чаще всего это была обыкновенная простуда. Несколько лет назад, по его словам, он перенес сильный плеврит и с тех пор очень берег свое здоровье. Стоило ему подхватить легкий насморк — и он уже не решался выйти на улицу. А если и решался, то напяливал на себя теплое шерстяное белье. В такие дни он не позволял даже открывать форточку. А после окончания работы заматывался шарфом до самых ушей, надевал старенькое, но из добротного толстого сукна пальто, поднимал воротник и только после этого выходил на улицу. Но, даже больной, он не уклонялся от работы. Все срочные переводы отправляли ему на дом с посыльным. Посыльный же приносил их обратно. Директор компании и Хамди своим отношением как бы говорили Раифу-эфенди: «Хоть ты и больной, мы все-таки тебя не прогоняем». Не довольствуясь намеками, они не стеснялись заявлять об этом прямо в лицо ему и, когда он появлялся после нескольких дней отсутствия, всегда с ехидством спрашивали:

— Ну, как себя чувствуешь? Поправился наконец? Говоря откровенно, Раиф-эфенди меня тоже начал раздражать. Сидел я в кабинете, правда, не так часто. С самого утра мотался с набитой бумагами папкой по банкам и государственным учреждениям, нашим заказчикам, и забегал к себе только для того, чтобы написать отчет для директора или его заместителя. Но даже в эти редкие часы мне тягостно было видеть перед собой неподвижную, словно окаменевшую фигуру Раифа-эфенди, занятого переводом либо чтением немецкого романа, который он не решался вытащить из ящика стола. «Какой же это зануда и тупица, — думал я. — Тот, кому есть что сказать, не станет сопротивляться желанию излить свою душу. Как можно быть таким молчаливым и безучастным ко всему, что происходит вокруг? Подобную жизнь может вести растение, но не живой человек! Утром, в определенный час приходит на работу, что-то переводит, украдкой читает свой роман, вечером делает покупки и возвращается домой. Единственное разнообразие в этот монотонный поток дней и даже лет вносят болезни». По рассказам сослуживцев, таким он был всегда. Никто никогда не видел, чтобы он хоть раз вышел из себя, вспылил или обрадовался. Какими бы несправедливыми упреками или обвинениями ни осыпало его начальство, он выслушивал все с почтительно-безучастным видом. Отдавая машинисткам свои переводы и забирая их после перепечатки, он улыбался пустой, ничего не выражающей улыбкой.

Как-то раз, не дождавшись перевода, — машинистки всегда печатали Раифу-эфенди в последнюю очередь, — в кабинет вошел Хамди и сразу же набросился на моего соседа:

— Сколько еще прикажете ждать? Я ведь вам сказал, что дело срочное. А вы до сих пор не изволили перевести письмо от венгерской фирмы!

— Я перевел, — вскочив со стула, промямлил Раиф-эфенди. — Машинистки задерживают. Они говорят, что им дали другую срочную работу.

— Я вас предупредил, что это самая срочная работа?

— Да, предупредили. И я им это сказал…

— Сказал, сказал! — перебил его Хамди. — Вместо' того чтобы оправдываться, лучше бы выполнили мое указание. — И, хлопнув громко дверью, Хамди направился к себе.

Раиф-эфенди поспешил в машинописное бюро: умолять машинисток, чтобы они поторопились.

Во время всей этой постыдной сцены Хамди не удостоил меня даже взглядом. Вернувшийся вскоре Раиф-эфенди сел за свой стол и вновь склонился над бумагой. Лицо его было так непроницаемо-спокойно, что в моей душе закипело невольное раздражение. Раиф-эфенди взял лежавший перед ним карандаш и начал им водить по бумаге. Я заметил, что он не пишет, а рисует, и в движениях его отнюдь нет порывистости, свойственной нервным людям. Мне даже почудилось, что в углах его рта, под рыжеватыми усиками, играет улыбка уверенного в себе человека. Он энергично водил карандашом по бумаге, время от времени прищуривался, и тогда по его улыбке я видел, что он доволен собой. Наконец, отложив карандаш в сторону, он взял исчерканный лист в руку и полюбовался своим творением. Я не отрывал глаз от Раифа-эфенди, пораженный необычным выражением его лица. Казалось, он испытывает к кому-то бесконечную жалость. Я ерзал на стуле, еле сдерживая любопытство. Внезапно он поднялся и снова побежал в машинописное бюро. Одним прыжком я очутился у его стола и схватил изрисованный листок. Взглянул — и остолбенел. На небольшом, величиной с ладонь клочке бумаги был изображен Хамди. Всего лишь несколько штрихов, сделанных уверенной рукой мастера, с необыкновенной точностью передавали всю его суть. Впрочем, вполне допускаю, что другие, возможно, и не нашли бы разительного сходства. Более того, при тщательном рассмотрении можно было вообще усомниться, Хамди ли это. Но тот, кто видел его в ту минуту, когда он оглашал кабинет яростными криками, наверняка не ошибся бы. Искаженный животной злобой, почти квадратный, широко открытый рот, точечные, острые, как буравчики, глаза, мясистый крупный нос с большими раздутыми крыльями ноздрей — все это придавало его лицу особенно свирепый вид… Да, это был Хамди, точнее, его духовная сущность. Однако больше всего меня поразило другое: сколько месяцев я работаю в компании, а до сих пор не раскусил Хамди. Иногда я бывал снисходителен к его слабостям, но чаще презирал его. Составленное мною о нем представление и сегодняшний случай никак не вязались друг с другом. Я был поставлен в тупик. А вот Раиф-эфенди несколькими штрихами сумел показать истинный облик Хамди, который я, как ни старался, не смог разглядеть за столь продолжительное время. Его лицо было отмечено какой-то первобытной дикостью и одновременно вызывало почему-то жалость. С особой рельефностью в этом шарже выступало странное сочетание надменности и убожества. Мне подумалось, что я впервые за десять лет узнал по-настоящему школьного товарища.

103
{"b":"851741","o":1}