— И у диссидентов есть свои радости, — философски заметил Валя.
Его выгнали с работы через несколько месяцев. Мы стали ломать голову, что бы такое сделать, чтобы помочь Сахарову.
— Слушай! Его надо выставить на Нобелевскую премию мира, — пришла мне в голову мысль.
— Здорово! — обрадовался Валя, — а кто его выдвинет?
Нужен был кто-нибудь очень известный. Я позвонил тем, у кого было много знакомых и кто, по моим расчетам, не отличался большой скрытностью. Я выбрал три жертвы: Юру Гастева, Борю Шрагина и кого-то еще, кого, сейчас забыл, и передал им по телефону:
— Вы радио слышали?
— А что?
— А. Д. выдвинули на Нобелевскую премию. Очень важно быстро это распространить.
Вскоре это и произошло.
Турчин сообщил, что еще один человек готовит письмо в защиту Сахарова. Им оказался новый наш сосед по Беляево-Богородскому — физик Юра Орлов, член-корреспондент Армянской академии наук. Юра начал свою диссидентскую деятельность еще в 1956 году, когда, будучи аспирантом, сказал на собрании, на котором зачитывалась речь Хрущева о Сталине, что виноват не один Сталин, а система. С тех пор началось его кочевание по России. Он тоже не был готов к публичным действиям и разослал свое письмо по рукам без его публикации. Но оно стало известно властям, и Юра быстро пополнил ряды беляево-богородских безработных.
До этого я строго придерживался еврейской дисциплины и открыто не встревал в диссидентские дела. Но тут мне стало казаться, что тактика эта начинает обнаруживать свои слабости. Сахаров всегда выступал в нашу защиту, поэтому молчать становилось аморально. Я решил, что надо публично поддерживать диссидентов в части требований, касающихся прав человека. Все равно мы были связаны тысячами нитей, и вести себя иначе означало уподобляться страусу, прячущему голову в песок. Правда, я полагал, что должно быть разделение обязанностей и что вряд ли стоит всем выступать в защиту диссидентов. Я стал ждать лишь повода для первого выступления. Он быстро нашелся. Угрожал арест Жене Барабанову за то, что он передал рукопись Эдуарда Кузнецова на Запад. Мое выступление в защиту Жени, которого я давно знал, поддержал Шафаревич. Мое имя появилось в эфире. После этого Турчин познакомил меня с Сахаровым. В октябре Жорес и Рой Медведевы — один в Англии, другой в Москве — стали критиковать Сахарова и Солженицына. С Жоресом я уже был связан, теперь у меня возникли дружественные отношения и с Роем. Я решил выступить против их позиции, но не против них лично. Я написал статью «В чем правы и неправы братья Медведевы» и отвез ее Сахарову. Он с удовлетворением сказал: «Вы сделали важный вклад».
Ночью я проснулся, обливаясь холодным потом. Я не хотел приносить себя в жертву. Как сказал однажды Володя Корнилов, «настоящий мужчина не должен садиться в тюрьму». То, что я сделал, выходило за рамки тогдашних правил игры. Я мучительно дожидался утра, чтобы тут же поехать к Сахарову и забрать свою статью. Но к утру страх стал проходить. Через день Андрей Дмитриевич созвал у себя пресс-конференцию и, в частности, передал корреспондентам мою статью. Заработал эфир. А дней через десять «Немецкая волна» передала полный ее текст. Любопытно, что именно с этой статьи начались мои тесные дружественные связи с Роем Медведевым, который в отличие от Жореса на статью не обиделся. Женя Барабанов передал мне слова Никиты Струве из Парижа: «Появилась новая звезда Самиздата». Он имел в виду письмо в «Вече» и статью о братьях Медведевых.
Началась война Судного дня. Вначале я, как и все, был успокоен заверениями Моше Даяна, но вскоре стал чувствовать, что дела зашли слишком далеко. Впрочем, уже через несколько дней мне стало ясно, что ход войны предрешен... Когда египтяне начали танковую атаку в Синае, я знал, что если они не добьются решающего преимущества в первые день-два, значит, их атака захлебнулась. В эти дни я увиделся с Бобом и Риком, которые впервые привели прекрасного норвежского журналиста Нильса Удгаарда. Они посматривали на меня сочувственно:
— Что же это ваши? У них уже кончились боеприпасы.
— Обождите день-два.
По моим расчетам танковая атака египтян уже провалилась. Мне звонили из-за границы, я подписывал письма, выражал солидарность. 19 октября в 12 часов дня, во время обычного разговора, мой телефон вдруг перестал подавать признаки жизни. Было ясно: его отключили. Тут же я обратился к начальнику Черемушкинского телефонного узла, принявшего меня отменно любезно:
— Вы случайно не замечали раньше постороннего шума в вашем аппарате? — участливо спросил он.
— Очень часто, — многозначительно хмыкнул я (еще бы не заметить, когда тебя все время подслушивают).
— Вот видите! — обрадовался он. — Ваш провод в кабеле, видимо, на что-то замыкает, и мы вынуждены были его отключить.
— Ну и когда же вы его обратно включите?
— Сразу это не делается. Я пришлю к вам техника проверить все на месте.
В мое отсутствие пришел техник, покрутил что-то и сказал сокрушенно, что сделать ничего не может. Зачем им нужно было играть в эти сложные игры?
123
Ведь это не жизнь,
А кошмарная бредь.
Словами взывать я пытался сперва,
Но в стенках тюремных завязли слова.
Наум Коржавин
Цадик Наум долго слонялся по Москве, как медведь-шатун, которого разбудили во время зимней спячки, и громко и протяжно ревел благим матом. Он не знал, что ему делать: уезжать ему и хотелось, и не хотелось. В России его знали и любили. Он все еще был популярен. Но работы не было. О публикациях и думать нельзя было. Выручала его верная жена Любаня. Наум стал очень нервным. Раз на него напала моя сиамская копка Ялка, несправедливо заподозрившая его в дурных намерениях по отношению к ее котятам. Не на шутку перепугавшись, Наум стал отбиваться от нее портфелем и громко негодовать. Он источал смуту и беспокойство. Власти потеряли терпение и решили его выжить, пугнув высосанным из пальца делом. Тут он, наконец, побежал подавать документы. Я, умирая со смеху, стал сочинять ему легенду о его мнимых родственных связях в Израиле. Когда началась война, Наум страшно разволновался и проявил исключительный патриотизм. Он при мне сделал заявление, что сам готов идти на фронт в Израиле. Кто лично с ним знаком, может по достоинству оценить его предложение. Тут-то ему и дали разрешение. Жена Любаня не дала ему колебаться и настояла на том, что надо ехать в Штаты. Я уверен, что она сделала ошибку. Уезжали они в конце октября. На проводы собралось много людей.
Не прошло и пары месяцев, как первый секретарь Московского союза писателей Сергей Наровчатов рассказал собравшимся московским писателям: «Вот Коржавин уехал в Израиль, пошел на фронт, попался в плен к сирийцам. А теперь из плена просится домой в Россию». Уже тринадцать лет томится Коржавин в сирийских застенках. Поползли, правда слухи, что он не в Сирии, а в Бостоне, но ведь покойный Наровчатов знал лучше.
Создалось опасное положение. Я искал средств защиты. И тут я придумал отличный ход. А почему бы не запастись и американским зонтиком? Я же имел формальное право на американское подданство. Я решил возбудить формальное ходатайство в американском посольстве о предоставлении подданства. Меня интересовало не само подданство, а процесс его рассмотрения, чтобы я числился в списках и был бы под некоторым контролем и покровительством американского посольства. Узнав телефон консула, и в расчете на то, что он прослушивается, я рассказал ему по телефону всю историю. Боб и Рик уже предупредили его. Консул назначил свидание.
— А меня пропустят?
— Не будет никаких проблем, — заверил меня консул.
Когда я подходил к подъезду посольства, навстречу мне стремительно выдвинулся милиционер и велел пройти с ним для выяснения каких-то вопросов. Меня привели в будку за углом и было велено ждать. Меня все это мало трогало. Со мной были «Вересковые холмы» Эмили Бронте на английском, и пока решалась моя судьба, мое воображение носилось в других местах. Меня повезли в районное отделение милиции у зоопарка. Сотрудник ГБ учинил мне подлинный допрос. Я еще раз объяснил мои намерения.