Помимо актива «Факела» с нами поехали Генрих с Римулей, юный поэт Миша и разъезжавший по заграницам Крутиков.
Миша ехал зайцем, и, чтобы контролеры его не задержали, мы сдали все билеты в одни руки и, чтобы в момент проверки невозможно было сосчитать всех, нарочно разбредались по вагону. Хуже было ночью, когда все полки были заняты. Миша влез на ночь в багажное отделение нижней полки и, чтобы не задохнуться, подложил под сиденье книгу.
В Ленинграде мы поселились, почти бесплатно, в общежитии ЛГУ на Васильевском острове. Но неприятности начались сразу. В Петергофе я было предложил сходить в ресторан. Девицы не выразили по этому поводу никакого энтузиазма. После того, как мы все-таки забрели в какое-то дрянное кафе, одна из них сообщила:
— Мы можем позволить себе только кашу или картошку. Денег почти нет!
— ?
— Ты разве не знаешь, что некоторым пришлось покупать билеты за общий счет?
Словом, мы были обречены на голод в праздничном городе. С утра приходилось пешком идти с Васильевского острова в общежитие у Биржи, где наши девицы, из большой милости, давали нам черного хлеба. С ним мы отправлялись к Бирже и, устроившись на скамейке, старались съесть хлеб незаметно от прохожих. У кого в Ленинграде были родственники, те зачастили к ним, а у меня не было никого.
На третий день взбунтовался Сапгир: «Я не хочу, чтобы моя Римуля умерла с голоду!»
Выручало то, что ленинградские коллеги приглашали нас в гости и угощали.
Я хранил на черный день маленькую сумму денег, которой должно было хватить, чтобы поесть в последний день. Накануне отъезда нашел захудалое кафе и заказал самый дешевый обед. Когда я собрался уходить, гардеробщик потребовал чаевые, как было принято в Ленинграде, но не в Москве. У меня не было ничего, но признаться в этом было стыдно, и, чтобы выйти из положения, я недовольно сказал: «Я бы сам дал, но раз требуете, не дам ничего!» — и гордо покинул кафе, сопровождаемый бранью.
Было время белых ночей. Погода была чудесная. Ленинград напомнил мне одну из сказок Синдбада Морехода. Синдбад рассказывает, как он попал в город, где раньше жили люди, но который затем был завоеван обезьянами.
Ленинград-1957 не был населен обезьянами. Но в нем не жили его исконные жители. Революция, террор и блокада истребили коренное население.
Много позже я испытал похожее ощущение в Вене. Бывшие столицы — печальное зрелище. С тех пор у меня закрепилось столичное и несправедливое презрение к Ленинграду, которое разделяло большинство москвичей моего круга. Было трудно поверить, что в Ленинграде могла сохраниться самостоятельная интеллектуальная жизнь. Я ошибался, но не я один.
Вернувшись из Ленинграда, я принял участие во встрече руководителей молодежных клубов в ЦК ВЛКСМ, которую проводила безликая секретарь ЦК Волынкина. На этой встрече я познакомился с руководителем Кишиневского клуба Юлиусом Эдлисом, впоследствии известным драматургом. В коридоре ЦК я наткнулся и на Булата Окуджаву, которого знал по встрече с «Магистралью».
67
Первый и последний раз выбрали меня в комиссию по выборам в местные советы, но даже эта, более чем скромная выборная должность, оказалась фикцией. Когда поздно вечером, перед подсчетом голосов, мы явились на избирательный участок, выяснилось, что у нас нет даже права взглянуть на избирательные бюллетени. Неизвестные, представившиеся как члены счетной комиссии, сообщили нам результаты голосования. Тайна была в том, что даже при грубом фарсе советских выборов, многие голосуют против, и чтобы подогнать к 99,98% — «ЗА», результаты выборов фальсифицируют. Десять лет спустя Вера была выбрана членом избирательной комиссии округа, где баллотировался Косыгин. За час до окончания выборов пришли неизвестные и стали уговаривать членов комиссии: «Чего вам торчать до утра? Подпишите бланки и идите отдыхать!»
Летом 1957 года затеяли «всенародную дискуссию» о народном хозяйстве. Состоялось собрание и у нас. Я сделал весьма разумное предложение, сказав, что ВНАИЗ по своей тематике вряд ли должен оставаться в Госкомитете радиовещания, ибо магнитная запись имеет общепромышленное значение. Я предложил переименовать ВНАИЗ в Институт магнитной записи. Директор помрачнел и с тех пор невзлюбил меня. Я еще не знал, что он ставленник именно этого Госкомитета и при изменении статуса, которое я предлагал, потерял бы свое место. Он скорее был готов отказаться от всей промышленной и военной электроники. Так он и поступил впоследствии.
68
— Товарищи!
— Геноссен!
— Камарадос!
— Хавейрим!
Мы друг другу руки жмем.
—Мир зайнен зер цуфриден![21]
—Очень рады!
—Мы с нетерпением давненько ждем!
Изи Харик
Агония «Факела» совпала с Международным фестивалем молодежи в июле — августе 1957 года. Фестиваль этот стал необыкновенным событием. Две недели в Москве был настоящий карнавал. Бесчисленные толпы иностранцев, с которыми легко было поговорить. Везде проходили концерты, спектакли, мероприятия. Самое интересное было закрыто для общей публики, и туда требовались пропуска. Но лихие люди ухитрялись проникать всюду.
В день открытия фестиваля я вышел на Садовое кольцо в районе американского посольства. По Садовому кольцу двигались бесконечные вереницы машин с делегатами фестиваля. С нетерпением ожидал я израильскую делегацию. Израильтянам не дали открытых грузовиков, как всем остальным. Они ехали в автобусах. Я стал выкрикивать нечленораздельные приветствия на смеси разных языков, включая идиш.
Зловещее впечатление оставила египетская делегация. На переднем грузовике был водружен гигантский портрет Насера, и египтяне во весь голос вопили: «Насер! Насер! Насер!»
Главным моим желанием было попасть на концерты израильтян. Первый состоялся в Останкинском парке. Вряд ли ГБ предполагала, сколько туда придет евреев. А их — молодых, старых, больных — набралось тысяч десять! Я был очарован ансамблем и костюмами, изящными и, как мне казалось, библейскими. Но больше всего меня поразили сами израильтяне: свободные и красивые, лишенные той печати униженности, которая была на всех нас.
Выступил и арабский ансамбль из Назарета с еврейкой-конферансье, говорившей на плохом русском языке. Это были коммунисты. Но и арабы выглядели очень привлекательно. Еврейка-конферансье была замужем за одним из них. Я зашел на эстраду, где московские евреи окружили израильтян и жадно ловили каждое их слово. Одного израильтянина осаждал московский еврей:
— Их хоб а швестерке ин Тель-Авив![22]
Я стал расспрашивать французского еврея, говорившего по-русски, каковы его политические убеждения. Посмотрев на меня подозрительно, он уклонился от ответа, а в толпе на меня зашикали:
— А зачем вам это? А?
В одной из групп слышался поучающий голос:
— Там-таки все умеют работать, не то, что здесь.
Один московский еврей знал иврит.
— Скажите, — спросил я араба через него, — какие отношения между евреями и арабами?
— Настоящей дружбы нет, — огорченно сказал араб, — арабов не берут в армию.
Коммунистка-конферансье дубовыми фразами оправдывала Насера к вящему изумлению присутствующих.
— Чего же вы там живете? — резонно спросили ее.
А рядом старая еврейка не могла наглядеться на хорошенькую сабру.
— Мейделе майне[23], — приговаривала она.
После Останкино ни один концерт израильской делегации больше не проходил открыто. Были приняты необходимые меры.
На второй день фестиваля я отправился в Останкино, в район гостиниц, где поселили гостей. Там бродило множество любопытных. Я заговорил на немецком с аргентинцем. Неожиданно в его «немецком» языке я уловил слово «досиге»[24].