Фальк долго жил во Франции и вернулся в СССР перед войной. Сразу после войны началось гонение против формализма. Фальк стал bete noire[18] советской художественной критики и едва не сел.
Получив приглашение бывать у Фалька, я едва мог дождаться следующего раза, и всякое посещение его мастерской было для меня праздником. Я видел там известного коллекционера Костаки, а однажды — большого поклонника Фалька Святослава Рихтера.
Летом я защищал дипломный проект, и мне нужно было сделать добрый десяток чертежей. Места для этого не было, и тут Н. В. предложила мне занять на время ее комнату, ибо летом она отдыхала в Абрамцево.
Я не знал, как и благодарить ее. Почти два месяца я прожил в комнате, в окружении книг ее отца, книг Достоевского, Мережковского, Гершензона, Блока, рассматривая картины, рисунки и репродукции. В июле я навестил ее на даче, где она жила со своей ближайшей подругой Еленой Дмитриевной Танненберг у скульптора Бориса Королева, но не в доме, а в совершенно непригодном для жизни сарае, другую часть которого снимала жена известного артиста Всеволода Аксенова-Арди. Были люди, которые платили за право жить в Абрамцево любые деньги.
47
Шел слух: наделяют евреев землей...
Изи Харик
В СТАНКИНе уже ранней весной начались странные маневры. Мне делали туманные намеки на аспирантуру, как и Саше Михневичу, но в конце концов в аспирантуре оставили Леву Кудрявцева, парня прилежного, но не хватавшего звезд с неба. Его отец был секретарем райкома в Смоленской области, но решающую роль в том, что он остался в аспирантуре, сыграло не это. Он, по-видимому, был одним из осведомителей в нашей группе. Мне на это намекали и раньше, но как-то Лева завел со мной прямо-таки провокационный разговор: «Правда, все у нас паршиво?» Почувствовав неискренность, я что-то промычал и уклонился от разговора.
Многих студентов вызвали на «собеседование». Меня тоже. Были и другие евреи с разных факультетов. Нам сказали, что нас, возможно, распределят в «ящик» (был даже назван его номер), характер которого не раскрывали. Сразу было видно, что успеваемость не была критерием отбора в этот ящик. Но когда отбор был окончен, оказалось, что ни один еврей туда не попал. Этот ящик оказался Министерством среднего машиностроения (то есть атомной промышленности), точнее, его заводами.
Наступил день распределения, который всегда обставляется торжественно и чреват неожиданностями. Когда подошла моя очередь, я вошел в кабинет Третьякова, где сидело много знакомых и незнакомых, от которых зависело мое будущее. У меня глаза полезли на лоб, когда я услышал, что меня направляют в научно-исследовательский институт... звукозаписи, ведь я уже успел привыкнуть к мысли, что мне придется работать в станкостроении. Эдуард Кузнецов пишет, что человек может приучить себя к мысли жить в крысиной норе. Это случилось со мной в СТАНКИНе, где, прижатый в угол, я примирился с тем, что обречен работать технологом на заводе, и стал даже едва не гордиться этим. Поэтому предложение идти в совершенно другую область, на первый взгляд даже более интересную, разбивало иллюзию полезности, нужности и чуть ли не какого-то превосходства станкостроения.
Я пытался протестовать, сказав, что я инженер-технолог, на что Третьяков заявил, что СТАНКИН готовит инженеров широкого профиля. С места поднялся здоровенный мужчина и с вдохновением стал говорить о том, что в этом институте создаются аппараты, в которых должна обеспечиваться исключительно высокая стабильность скорости протягивания магнитной ленты.
Я было опять закапризничал, но секретарша дирекции отчаянно зашептала: «Дурак! Соглашайся! Хорошее место!»
Я и согласился...
Тем летом в Москву приехал Тито, который для меня и для многих других был символом правды и справедливости. В день его отъезда я впервые пошел в Институт звукозаписи, чтобы узнать, когда должен выйти на работу.
Особняк, где останавливался Тито, на улице Алексея Толстого, был совсем близко от улицы Качалова, где располагался институт. Совсем близко я увидел кавалькаду лимузинов, направляющуюся, по-видимому, на аэродром. В этом месте народу было немного, и, заметив в машине Карделя, я стал бурно его приветствовать. Кардель улыбнулся мне и доброжелательно помахал.
48
И вдруг, как в открывшемся в сказке Сезаме,
Предстанут соседи, друзья и семья,
И вспомню я всех, и зальюсь я слезами,
И вымокну раньше, чем выплачусь я.
Борис Пастернак
Прежде чем выйти на работу, я вновь поехал на месяц в Меленки. На сей раз я завел там кое-какие знакомства. На одной улице со мной жил очень простой человек, без образования, промышлявший работой в своем саду и огороде, сбором грибов и трав. В молодости его поразила идея легкого и открытого, как ему казалось, общения между людьми с помощью эсперанто. Он стал эсперантистом, ездил на съезды, выписывал на этом языке все, что мог. На русском старался не читать ничего. В годы чисток эсперанто запретили, а всех ведущих эсперантистов арестовали. Оставшиеся на свободе забились в углы, но эсперанто не предали. Оттепель стала размораживать и эсперантистов. Они стали выходить из своих нор. Меленковский трясущимися мозолистыми руками показывал мне заветные тетради, куда он записывал сюрреалистические переводы на русский язык с японских эсперантистских брошюр.
Был в Меленках учитель, большой фантазер. Что ни происходило с ним, случалось в превосходной степени. Если он собирал грибы, то не менее трехсот, и не в глубине леса, а прямо на опушке. Он уверял, что был чемпионом армии по боксу, и был разжалован из офицеров в солдаты за то, что ударил другого офицера, который выстрелил в костеле, в Ченстохове(!) в стеклянную фигуру Христа, у которого были видны жилы, наполненные кровью. Узнав о моем интересе к искусству, он тут же сказал, что очень любит картину «импрессиониста» «Поклонение знамени»...
Жил в Меленках интеллигентный пенсионер, учитель биологии Леонид Александрович, бережно сохранявший книги Вейсмана и Моргана и других столпов генетики, что в конце 40-х — начале 50-х годов могло рассматриваться как политическая нелояльность.
Решил я осмотреть окрестные места, и отправился с Павлом Александровичем Конюковым, Вериным дядей, сначала в Муром, а оттуда пароходом по Оке до Касимова. В 16-м веке Касимов был столицей татарского ханства, дружественного русским, и до сих пор там сохранилась мечеть. До революции по Волге и Оке плавало матросами и буфетчиками много касимовских татар, но в Касимове их почти не осталось.
Гуляя по старому уездному Касимову, мы зашли в грязную чайную. К нам подсел опухший и заросший щетиной тип.
— Вы сомневаетесь в прочности этого стула? — начал он издалека.
— ??
— Может быть, вы сомневаетесь в прочности советской власти?
На этот вопрос мы совершенно уверенно ответили, что не сомневаемся. Наступило молчание.
— Откуда вы?
— Из Москвы.
— Я тоже в Ленинграде работал...
После того как его угостили, поведал свою историю.
Был мастеровым и быстро спился. Зашили ему в задницу антабус и предупредили, что умрет, если снова запьет. Он держался, но однажды приехал в деревню, и его пригласили на чай.
— Я знаю, что такое «чай». Это сто пятьдесят...
Все началось снова.
Из Касимова мы поехали обратно в Муром, а сошли с парохода в Ляхах, ближайшей к Меленкам пристани на Оке. Между Меленками и Ляхами не было регулярного сообщения, а к тому же у нас и деньги кончились, и мы решили пройти шестьдесят километров пешком.
Зайдя в ляховскую чайную, мы услышали на улице крики. Окруженный толпой, стоял затравленный, худой, небритый мужик в телогрейке. Милиционер схватил его за шиворот, но тот выскользнул из телогрейки, сбросил штаны и остался в грязном белье, угрожающе, как волк, озираясь. «Ну-ка, подойди! — рычал он, оскалившись. — Я тебе в ноздрю дам!»