Литмир - Электронная Библиотека
A
A

100

Не Шестидневная война положила начало новой волне ан­тисемитизма в СССР, а события в Чехословакии, истолко­ванные сусловыми, пономаревыми и епишевыми как резуль­тат сионистской диверсии. Вскоре после вторжения пополз­ли слухи, что евреев перестали принимать в Академию Наук. Я забеспокоился и решил навести справки в нашем отделе аспирантуры, который и устраивал меня на работу в ИАТ. Начальник отдела Уткин, потупив глаза, сказал, что мест в ИАТе нет. Зная, что после очной аспирантуры имеется обя­зательное распределение, я спросил, куда же меня распреде­лят, на что Уткин «разрешил» мне устраиваться, куда я хочу...

У меня оставалось три месяца до окончания аспирантуры, и по тогдашнему страху перед «безработицей» я боялся да­же думать о том, чтобы остаться без работы хотя бы на месяц. А за оставшееся время на научную работу еврею устроиться было почти безнадежно. Не ожидал я, что окончание столь удачной аспирантуры принесет мне новые испытания. Проро­чествовал же Зусман в 1965 году, что я после аспирантуры вернусь в ЭНИМС. Вернуться в ЭНИМС было бы для меня жизненным поражением. Я подался в некоторые институты, но евреев туда уже не брали. И тут возник еще один вариант.

Года два назад меня звал к себе руководитель лаборатории программного управления одного «почтового ящика» Лев Макаров, который редактировал мою уже вышедшую книгу. Макаров показался мне интеллигентным человеком, и в ми­нуту слабости я позвонил ему, спросив, остается ли в силе его прежнее приглашение. «Конечно!» — подтвердил он. Макаров работал в Научно-исследовательском институте технологии машиностроения НИИТМ, который был головным технологи­ческим институтом Министерства общего машиностроения, выпускавшего ракеты и космические корабли. Я мало верил в реальность этого варианта, да и не особенно к нему стре­мился. Это было так, на всякий случай. Все мои попытки устроиться туда, куда я хотел, проваливались одна за другой, как вдруг я получил сообщение от Макарова, что меня берут в НИИТМ. Если бы я не пошел в военную промышленность и уехал, как и все, в 1971 году, я бы, наверное, навсегда ос­тался инженером.

2 января 1969 года я вышел на работу в НИИТМ. Через день-два мне захотелось оттуда бежать куда глаза глядят. Я утратил свободу, утратил досуг. Каждый день я должен был ездить в Марьину Рощу час с четвертью с двумя пересадками в битком набитых автобусах. Я изучал до этого экономику, философию науки, управление научно-исследовательскими работами и скоро понял, что весь НИИТМ с его нескольки­ми тысячами сотрудников — никому не нужная паразитиче­ская организация, от закрытия которой все только выиграют.

В это время до меня стали доходить слухи об организо­ванном сионистском движении. Я еще не верил тогда, что отъезд может осуществиться в нормальной обстановке. Я ожидал драматических событий, при наступлении которых не имело бы значения, где я работаю. Поэтому соображение, что работа в военной промышленности может помешать моему отъезду, меня не тревожило. Кроме того, когда я поступал в НИИТМ, мне сообщили, что я не имею права ездить за границу в течение двух лет после ухода из института. Слало быть, худшее, что мне грозило, как я думал, — это ждать два года после увольнения.

Назревал бунт. Евреи были обращены в сословие рабов. Можно ли было ожидать, что народ, давший уже при советской власти и политических лидеров, и дипломатов, и вое­начальников, и хозяев экономики, согласится на состояние сословия, высшей мечтой которого было получить должность заведующего лабораторией в ЭНИМСе или старшего научно­го сотрудника в ИАТе. Евреи были задавлены и унижены в гораздо большей мере, чем все остальное население. Народ был лишен корней и покатился как перекати-поле. Рабы взбунтовались. Среди них была группа идеалистов и даже фанатиков. Многие из этой первой волны не могли бы на са­мом деле приспособиться ни к какому режиму. Такие люди полагали, что их личная неприспособленность является след­ствием их угнетения и унижения. Может быть, так оно и было, но это было уже неисправимо. Я же не был ориен­тирован на то, чтобы решать свои проблемы переселением в другую страну. У меня были другие мотивы. Я мог приспо­собиться к самым разным обстоятельствам, но и этому был предел, как я вскоре убедился.

101

После переезда в Беляево-Богородское я обнаружил там многих людей, с которыми имел общих знакомых. Постепен­но в этом районе создался новый микромир. Одно из цен­тральных мест в нем занимал Юра Глазов, востоковед, из­гнанный с работы. Он, в частности, вместе с еще четырьмя людьми подписал известное письмо, адресованное коммуни­стическому совещанию в Будапеште. Дом Глазова напоминал проходной двор. Знакомство с ним было для меня первым открыто диссидентским контактом, от которых я ранее воз­держивался. Глазов был целиком погружен в мир самиздата и укоризненно смотрел на меня, когда убедился, что этот мир имеет для меня второстепенное значение, и что я живу в более широком мире идей, независимо от того, зафиксиро­ваны они типографским способом или на машинке. Юра был центром общественного беспокойства, и вокруг него катились постоянно какие-то валы.

Неподалеку от Глазова жил известный поэт Наум Коржа­вин (Мандель), который постоянно бывал у него. Наум еще не был полностью исключен из официального мира, и, хотя его стихи уже не печатали, его неплохая пьеса «Однажды в двадцатом» шла время от времени в театре Станиславского и пользовалась в Москве большой популярностью. В минуты особого возбуждения Наум начинал бегать взад-вперед, су­дорожно потирая руки и изрыгая проклятия. Он полностью утратил душевное равновесие, что не давало ему возможнос­ти работать. Дома у него жил молодой одессит Саня Авербух. Он скрывался от властей, будучи уже сионистским опера­тивником. Саня всех знал, часто ездил в Ригу, и его имя с уважением произносилось в русской программе «Голоса Из­раиля». Саня имел вид профессионального революционера-подпольщика. Он в свое время был исключен из института, писал стихи, но его главным личным талантом была телепа­тия. Он мог угадывать положение спрятанных предметов, об­ладал интуицией. Узнав, что я сионист, он стал немедленно на меня давить.

— Подавай!

— У меня же в Израиле нет родственников!

— Чепуха! Ни у кого нет! Придумаем!

— Ты знаешь, где я работаю? Уйду оттуда и года через два подам. Так они меня никогда не отпустят.

— А ты Слепака знаешь? У него была работа почище твоей, а уже подал.

Мой новый сосед, математик Валя Турчин был уже очень известен как соавтор письма Сахарова и Роя Медведева. Он занимал видное место в когорте московских остряков. В свое время он работал в Обнинске и был одним из четырех со­ставителей крайне популярного сборника «Физики шутят». Валя был русский самобытник. Как и я, он глубоко инте­ресовался теорией эволюции и заканчивал рукопись «Инерция страха», где дал любопытную кибернетическую теорию общества и эволюции. Я уверен, что Турчин наряду с Зиновьевым является одним из самых серьезных и блестящих умов, вы­двинутых русской интеллигенцией в наше время.

Особое влияние оказали на меня супружеская пара фило­софов: Юра Давыдов и Пиама Гайденко. Они отлично знали современную западную философию. Юра был специалистом по новым левым, а Пиама — по экзистенциализму, и уже опубликовала книгу о Кьеркегоре.

102

В марте 1969 года вышел перевод воспоминаний отца о Ленине в «Советиш геймланд», и я тут же получил письмо из Гродно от незнакомого мне Обермана — он просил меня от имени немногих оставшихся там евреев передать материалы об отце в Гродненский музей. Он уже обращался туда, но директор дал понять, что сын Агурского не проявил должного внимания к увековечению памяти своего отца.

Легко понять, как я был возмущен. Я тут же написал Обер­ману, объяснив, как именно обстояло дело: ведь именно я об­ратился в этот музей несколько лет назад и, по существу, не получил ответа. Оберман вскоре сообщил, что показал мое письмо директору музея, и тот заявил ему, что ждет от меня материалы, что сам напишет мне. «Что касается причин, — писал Оберман, — почему дирекция музея не ответила на Ва­ши письма, мне ответили следующее: товарищ Агурский яко­бы высказал пожелание, чтобы обеспечили его семью дачей на месяц (или более)». Оберман просил меня всячески «пойти навстречу» музею. Разумеется, не сама же музейная идиотка, просившая у меня вещи отца, сочинила эту злобную клеве­ту. Ее авторами могли быть только натренированные по час­ти лжи партийные работники Гродненского обкома, которые по инструкции из Минска во что бы то ни стало не хотели допустить появления в музее даже упоминания о том, что в Гродно жили евреи, да еще участвовали в революции, кото­рую те формально унаследовали. Я написал Оберману, про­буя объяснить, что мне, москвичу, не нужна дача в Гродно. Письма от директора я, конечно, не получил.

74
{"b":"851316","o":1}